поразил эпизод, где добродетельный кюре догоняет вора, укравшего подсвечник, чтобы подарить второй под пару. Глупости лезут в голову. Не к месту и не ко времени.
Ветер ворвался в раскрытое окно, и с новой силой полил дождь. Струи падали плотно, перед глазами сверкала сплошная водяная стена, и этот разгул, бесчинство природы, снова развеселил его. Пора начинать.
Сердце замирало. Но, пересиливая себя, он методично начал свой обыск с верхнего ящика.
Черновики рукописей, записи на листках блокнота каких-то диалогов, по-видимому из романа, копии расписок, издательские соглашения, визитные карточки. Нельзя сказать, что бумаги лежали в полном порядке, но в каждом беспорядке есть свой порядок. И Гуденко с превеликой тщательностью укладывал обратно бумаги так, как они лежали прежде. В среднем ящике очень аккуратно были сложены газеты и журналы со статьями Степняка, сколотые скрепками гранки, по-видимому, уже напечатанных материалов. Полное разочарование.
И наконец в последнем ящике он нашел папку с письмами и кипу чистой бумаги. Письма, переписка! Это же, по сути, единственное оружие эмигранта, если он хочет руководить событиями на родине. Он принялся судорожно перелистывать листочки, еще не читая, ища только имена корреспондентов Кравчинского, шепотом чертыхаясь, потому что фамилии были английские, немецкие, французские, какие угодно, только не русские. И, наконец, увидел знакомое имя, остановился и передохнул. И, как бы отмечая его удачу, гром яростно ударил над самым домом, будто кинул на крышу десяток булыжников.
Клеменц! Это имя было ему знакомо еще по Петербургу, когда он околачивался в коридорах здания у Цепного моста. Клеменц — ученый-этнограф, публицист, участник кружка чайковцев, землеволец. Его приговорили к ссылке в Якутию. Но быть может, он уже бежал оттуда? И какова конспирация! Пишет по-английски, видно, рассчитывает, что перлюстраторы не поймут суть дела. Но что им помешает задержать письмо? Наивно.
Бегло прочитав первые приветственные фразы, он с удивлением продолжал читать:
«...Вы говорите то, что думаете,— я в этом не сомневаюсь, потому что всякий, кто вас видел и читал ваши книги, не может не понять, что вы человек совершенно искренний и прямодушный.
Я прочитал «Подпольную Россию» от начала до конца с глубоким, жгучим интересом. Какое величие души! Я думаю, только жестокий русский деспотизм мог породить таких людей! По доброй воле пойти на жизнь, полную мучений, и в конце концов на смерть только ради блага других — такого мученичества, я думаю, не знала ни одна страна, кроме России. История изобилует мучениками, но, кроме русских, я не знаю таких, которые, отдавая все, совсем ничего не получали бы взамен. Во всех других случаях, которые я могу припомнить, есть намек на сделку. Я не говорю о кратком мученичестве, о внезапном самопожертвовании во имя высокого идеала в минуту восторженного порыва, почти безумия,— я говорю лишь о героизме совсем иного рода: об этом поразительном сверхчеловеческом героизме, что прямо смотрит вперед, через годы, в ту даль, где на горизонте ждет виселица,— и упрямо идет к ней сквозь адское пламя, не трепеща, не бледнея, не малодушествуя и твердо зная, что на его долю достанется одна только виселица.
Искренно ваш С. Л. Клеменс».
На мгновение он задумался. Ему никогда не приходило в голову, что эти отчаянной жизни разбойники-террористы совершенно бескорыстны. Им ничего не надо для себя. Они не ищут лучшей жизни для себя. Что это? Глупость? Донкихотство? Гордыня непомерная? Непостижимо. Он еще раз пробежал письмо. Как все-таки странно написано. Как будто человек впервые узнал о народовольцах из книжки Степняка. Нелепость какая-то! И какой торжественный тон... Он схватил конверт — обратный адрес: Хартфорд, фамилия адресата Клеменс, а через дефис — Марк Твен.
Вот так. Опростоволосился. Возликовал. Ухватился за ниточку — и оборвалась.
И снова с тупым упорством он рылся в ящике — два длинных послания Лаврова с малопонятными рассуждениями о судьбах России и сведениями о самочувствии некоей Марьи Николаевны Ошаниной. Предложения выступить с лекциями, приглашения посетить какие-то филантропические общества, опять письма — какой-то букет од и мадригалов. И все подписаны именами известных европейских ученых, писателей, политических деятелей. С таким материалом не то что к Рачковскому, даже к Новиковой не сунешься.
И вдруг он прыснул со смеху. Мгновенная мысль, подобная молнии, блеснувшей за окном, осенила его. Он пошлет эти изъявления восторгов и благодарности Ольге Алексеевне Новиковой. Хотела, матушка, подробностей — получай! Мысль блистательная по наглости и вполне неуязвимая. Попробуй придерись! Присланы копии подлинных документов. А ежели ни к чему — не его вина. Он потрудился. Нет в жизни лучшей позиции, чем прикинуться добросовестным идиотом.
Уже стихла гроза, из раскрытого окна потянуло холодком и запахом мокрого листа, еще не рассвело, но прозвучал гудок раннего поезда с одноколейки, а он все переписывал, писал разборчивым круглым почерком. Он испытывал приступ несвойственного ему прилежания.
«Мой дорогой друг! Я читал и перечитывал ваши книги с тех пор, как вы были здесь, и мне хотелось бы сделать то немногое, что в моих силах, чтобы помочь вам. Я трудящийся человек, со многими обязанностями, по я преисполнен желанием сделать хотя бы самое малое. Посылаю вам мой первый взнос для употребления по вашему благоусмотрению. Я буду вам признателен, если вы сообщите мне, когда и как я могу быть полезен. Я скажу, чтобы принесли ваши книги для продажи их около рабочих и других клубов. Когда буду в Лондоне, постараюсь увидеться с вами и поговорить об этих делах. Ваш труд поистине благороден. Я не разделяю, конечно, многие ваши взгляды, а против некоторых решительно возражаю, но если чаша полна добрым вином, к чему спорить о ее форме.
Глубоко преданный вам Роб. Спенс Ватсон».
Интересно получается у этих англичан — не разделяю и возражаю против ваших взглядов, но оспаривать не хочу, потому что они вроде бы хороши. Голова кругом идет от этакой шарады! И это пишет серьезный, можно сказать знаменитый у себя на родине, человек. Председатель английской Национально-либеральной федерации, юрист. Но если взять с другой стороны, может, потому-то здесь и не убивают ни министров, ни генералов, что даже самые высокие чины проникнуты уважением к чужому мнению? А как можно уважать мнение террористов? Правда, теперь Степняк будто и не держится этих взглядов, но во всех своих писаниях защищает тех, кто проливает кровь невинных людей. Невинных? Ну, во всяком случае безоружных. Не на дуэли же он прикончил Мезенцева? Ничего не поймешь. Плед принес. С собакой играл. Ничего