часто противопоставляются друг другу»[1633].
В общем и целом психика мелкого производителя строилась, как полагали большевики, вокруг дихотомии между уютной лавкой ремесленника и грозным (ибо неизвестным) хаосом рынка. Мелкий собственник, предположительно, был неспособен слиться с коллективом, поскольку не мог представить себя принадлежащим какой-то социальной категории. Порабощенный рынком, отчаявшийся мещанин понимал, что должен защищать свои интересы, которые всегда находились под угрозой как от покупателей, так и от продавцов. «В этом отдельном мещанском хозяйстве впервые в истории человечества начинает появляться слово „Я“. Отдельный субъект противопоставляется всему остальному миру. <…> Сейчас на первый план выделяется отдельная личность с ее обособленными интересами»[1634].
Мещанство – и здесь Малашкин мог полагаться на труды многих моралистов – являлось чертой одновременно и крестьянства, и интеллигенции, двух составляющих классовой идентичности Тани Аристарховой. Согласно Михаилу Рейснеру, одному из основателей Коммунистической академии, мещанство крестьянина было «необходимым следствием мелкобуржуазной собственности с ее жадностью, узостью и ненавистью ко всему новому». Здесь царствовал отмеченный когда-то Марксом «сельский кретинизм». Интеллигентская среда считалась не многим лучше. Лишенные возможности выбиться из тесной среды мелкой технической службы, члены этого сословия были обречены на вечное прозябание и безжалостную конкуренцию друг с другом[1635]. «Что может быть хуже на свете интеллигенции? – спрашивал критик Полянский. – Интеллигент – значит, ты расхлябан, резонер, неделовой. Среди молодежи такое представление особенно ходко»[1636].
В силу своего промежуточного классового характера интеллигенция жадно искала рынок для своих интеллектуальных продуктов, как это делали и ремесленники[1637]. Лядов обнаружил корни «интеллигентского мещанства» в «кабинете средневекового ученого, алхимика и т. д. Он работает в тиши своего кабинета, своей лаборатории. Он следит, как бы кто не проник в таинство его творчества. Он не делится этим таинством ни с кем, он тщательно скрывает процесс своего труда». «Человек становится самоцелью». Ради его блага и блага его семейства «существует весь мир»[1638].
Весь масштаб студенческого разложения показан в заключительной сцене повести Малашкина, изображающей разгульную вечеринку на Таниной квартире. Ее вечеринка – сборище «лишних людей». Ее гости ведут себя «бесшабашно», «разнузданно», они «пляшут, хлопают в ладоши… пудрятся». Героиня потом признается: «Я велела каждой подруге надеть на себя газовое платье, да так, чтобы все тело из него просвечивало и жгло страстью. Сама я тоже, как видите, щеголяю в газовом платье, из которого все затрепанные прелести моего тела просвечивают»[1639]. Критики видели в ее поведении доказательство того, что Таня была «мещанка, страдающая половой истерией»[1640].
Над вечеринкой витал дух фетишизма – стихия общественных отношений, господствующая над мещанами, выступает в виде господства внешнего вида вещей, их поверхностей. Отсюда мистическое отношение к блеску голого тела как к сверхъестественной силе, порождаемое товарной формой, прикрывающей зависимость желания от рынка. «Понятно, что пролетарской женщине, равноправной работнице вместе с мужчиной, имеющей право на жизнь и на ее радости, совсем непристойно краситься, пудриться, заниматься маникюром и думать только о нарядах… ей незачем рядиться в наряды кокоток для привлечения самца»[1641]. Петра и других настоящих пролетариев прозрачные платья не могли притягивать. Ведь красота была атрибутом всей сущности человека, а не его наружности. Все «беспристрастные исследователи» не могли не признать, что «с анатомической точки зрения красота женщины зависит от соответствующего развития мягких тканей тела, т. е. мышц и, главным образом, подкожной жировой клетчатки, а красота мужчины – от правильного развития скелета. Вид „красивого голого тела“ не должен у нас вызывать именно половых ощущений в первую голову, как не вызывает этого скульптура древних художников, где в белом мраморе запечатлено хорошо и гармонично сложенное женское тело»[1642]. Но мелкобуржуазным Таниным друзьям было далеко до такой выдержки. Падкие до мимолетных впечатлений, они «не провели [ночь], а прожгли». Гости любовались один другим, «пили, жрали, похабничали – парни вели себя непристойно с девицами, а девицы еще более непристойно, еще более омерзительно с парнями»[1643]. Каждый элемент здесь задуман так, чтобы передать чувство крайней распущенности и упадочничества. Женщины пытаются забраться Петру на колени; он только и делает, что покрывается испариной и ищет глазами дверь, чтобы убежать.
Танины друзья стремились покончить с традициями отмирающего общества как можно быстрее. Общность условий студенческой жизни воспитывала новые нравы. «Мы живем с нашими девушками гораздо лучше, чем идеальные братья и сестры. <…> Мы не чувствуем половых различий». Молодежь Таниного толка считала, что коммуна – это организация новых «товарищеских отношений между мужчиной и женщиной»[1644]. «Каждый комсомолец, каждый рабфаковец и вообще любой зеленый юнец может и имеет право реализовать свое половое влечение, – ужасалась заведующая отделом работниц и крестьянок ЦК Смидович. – По каким-то непонятным причинам это считается непреложным законом. Каждая комсомолка, каждая рабфаковка или другая учащаяся, на которую пал выбор того или иного парня, – кстати, я не могу судить, откуда у нас на севере появились такие африканские страсти, – должна быть покорна ему, иначе она „мещанка“ и не заслуживает звания пролетарской студентки»[1645]. Все, что происходило на вечеринке, отмечала Смидович, «рисуется на фоне плясок, песен; девушки почти раздеты, юноши ничем не отличаются от тех буржуазных юношей, которых можно было наблюдать в увеселительных домах старого режима»[1646]. Пресса разоблачала частое устройство в университетах «грандиозных балов», «экстраординарных концертов-балов» с «заслуженными» халтурщиками вроде Л. Утесова[1647].
Тут нечему было удивляться: «мелкий буржуа, почуя кризис, хочет перед смертью наслаждения, он хочет все испытать». «Отсюда ночные дансинги – танцульки с голыми телами и разнузданность женщин в удовлетворении своей похоти»[1648]. На самом деле что произошло в таком обществе с танцами? – вопрошал медик Борис Владимирович Цуккер. «Ведь танцы берут свое начало непосредственно из трудового процесса; они, так сказать, повторяют, вновь воспроизводят те движения, которые человек делает, когда он исполняет ту или другую работу на поле, у станка, а раньше на охоте, при обработке земли и т. д. и т. п.» А во что превратили танцы Таня и ее сподвижники? «В предмет разжигания полового чувства. В самом деле, что общего можно найти между физкультурой и „танцами до утра“ „золотой молодежи“, когда в пьяном угаре, в накуренных комнатах танцующий сжимает в объятиях опьяненную девушку?» Этот разрыв, заключал Цуккер, произошел потому, что буржуазия «оторвалась от производственных процессов, от труда вообще. Ей в танцах нечего было воспроизводить, нечего было повторять. Вот почему танцы из здорового начала вылились в средство разжигания полового чувства»[1649].
Заставляя своих персонажей разнузданно танцевать, Малашкин солидаризируется с мнением знатоков, что «вертеть ногами» и