Мелитополь во время гражданской войны, пробираясь из Петрограда на юг. Он, двухлетним ребенком, попал в детский дом. Однажды, когда он учился в железнодорожной профшколе, ему приснился в общежитии нелепый сон: он в обшитом кружевом передничке стоит на скользком паркетном полу, держит руками длинные теплые собачьи уши, и прямо в глаза ему смотрят мутные собачьи глаза, шершавый язык лижет его щеку. Потом женщина всплеснула руками, унесла его, прижимая к скользкому на груди шелку, а он дрыгал ногами и кричал. Он учился, потом бросил учение, начал работать, женился, потом бросил жену, оставил работу, свихнулся, стал пить. Война застала его в трудовом исправительном лагере. Он написал заявление – и его отправили на фронт, дали возможность заслужить себе прощение.
В этот день он подбил танк и был ранен в ногу осколком – знал, что после этого с него снимут судимость. Но он не думал об этом, когда увидел среди развалин второй танк.
Спокойный, уверенный в своей силе, осчастливленный успехом, стал он, заранее торжествуя, готовить выстрел, но пулеметная очередь опередила его. Санитары, найдя его еще живого, с перешибленным позвоночником и развороченным животом, уволокли на шинели.
42
Вечером, когда притихло, Филяшкин попытался подсчитать потери. Но ему стало ясно, что проще подсчитать наличный состав.
Командиров в живых, кроме Филяшкина, остались лишь Шведков, ротный Ковалев и взводный – татарин Ганиев.
– В рядовом составе потерь процентов шестьдесят пять, – сказал Филяшкин комиссару, вернувшемуся после обхода окопов, – я команду передал старшинам да сержантам. Ничего, народ боевой, без паники.
Будку их разбило в первые минуты боя, они сидели в яме, прикрытой бревнами, принесенными из станционного сарая. Лица их за эти часы почернели, щеки словно присохли к лицевым костям, на губах напеклась темная корка.
– Как с убитыми быть? – спросил старшина, заглядывая в яму.
– Я сказал уже, – проговорил Филяшкин, – сложить в подвал станционной, – и с досадой добавил: – Я знал: гранат «эргэде» и «эф один» маловато окажется.
– Командиров отдельно? – спросил старшина.
– Зачем отдельно, – раздраженно сказал Шведков, – вместе убиты, рядом пусть лежат.
– Правильно, – сказал старшина.
– Два станковых пулемета мне разбил, пять ружьев петеэр, три миномета из строя вывел, – озабоченно проговорил Филяшкин.
Старшина уполз, поскрипывая и позванивая по стреляным гильзам, лежавшим возле ямы.
Шведков раскрыл школьную тетрадь и стал писать. Филяшкин выглянул из ямы, осмотрелся и снова полез обратно.
– Раньше утра не начнет, – сказал он. – Чего это ты пишешь?
– Политдонесение комиссару полка, – сказал Шведков. – Описал факты героизма, начал убитых перечислять да при каких обстоятельствах убиты и запутался: начштаба Игумнова пулей, а Конаныкина осколком? И кого раньше, я уж не помню. Как будто семнадцать часов было, когда Игумнова убило.
Они оба покосились на темный угол, где недавно лежало тело Игумнова.
– Брось ты летопись писать, – сказал Филяшкин. – Все равно не доставишь в полк. Отрезаны.
– Это верно, – согласился Шведков, но не закрыл тетрадку и продолжал писать.
– До чего глупо погиб Игумнов: приподнялся связного позвать – его и срезало, – сказал Шведков.
– Знаешь что, – сказал Филяшкин, – ты имей в виду, комиссар, умно никого не убивает, всех по-глупому.
Ему не хотелось говорить об убитых товарищах, он знал суровое и спасительное чувство душевной замороженности в бою. Потом уж, если останешься жив, начнешь вспоминать товарищей, и придет боль… В тихий вечер подкатит под сердце, и слезы польются из глаз, и скажешь: «Какой был начальник штаба, простой, хороший, как сегодня помню – только немцы начали атаку, он достал письма и порвал, точно чувствовал, а потом гребешок вынул, причесал волосы, посмотрел на меня».
А в бою сердце деревенеет, и не нужно его размораживать, не время, да и не может оно вместить всю кровь и смерть боя.
Шведков, просматривая написанное, вздохнул и сказал:
– Народ наш золото, не зря политработу проводили. Бойцы – спокойные, мужественные; один боец Меньшиков мне сказал: «Не сомневайтесь, товарищ комиссар, у нас все отделение коммунисты, мы свое дело исполним, для меня смерть лучше, чем фашистский плен», а второй: «Не такие, как мы, помирали». – Шведков снова заглянул в тетрадку и прочел: – «Красноармеец Рябоштан заявил: «Я сейчас выкопал окоп, и никакой огонь меня не заставит уйти отсюда. Тяжело сдавать родную землю, если бы скорее наступать»… «Боец Назаров вытащил двух тяжелораненых из огня, а затем убил десять фашистов, одного ефрейтора и одного офицера, а на мои слова: «Ты герой», – ответил: «Что это за героизм? Вот Берлин взять – это героизм». Он заявил: «С политруком Чернышевым в бою не пропадешь. Он в разгар боя подполз ко мне, засмеялся и развеселил меня». «Боец Назаров погиб смертью храбрых…»
– А командир полка слово сдержал, – сказал Филяшкин, – чем только мог помогал – и огнем, и в атаку переходил. Да потом на него самого немец навалился – пришлось отбиваться, я уж на слух понял.
Вблизи послышались один за другим два взрыва.
Шведков поднял голову.
– Начинают?
– Нет, это он до утра будет методическим, чтобы спать не давать, – снисходительно к понятому намерению врага проговорил Филяшкин. – Ох, но и бой жестокий был, в шестом часу я лично из пулемета штук тридцать уложил, густо шли!
– Давай твой личный подвиг запишем, – сказал Шведков и послюнил карандаш.
– Брось ты, – сказал ему Филяшкин, – для чего это нужно?
– А чего ж? – ответил Шведков и стал писать.
– Чернышев убит, – сказал Филяшкин, – принял команду после Конаныкина, минут через тридцать и его убило.
– Хороший парень, коммунист настоящий. И боец и агитатор. И бойцы его любили, – сказал Шведков и вдруг вспомнил: – Да, товарищ комбат, я ведь утром подарок принес для наших девушек-героинь.
Он подумал, что, не будь этого чертова подарка, его бы так срочно не послал обратно комиссар полка и, быть может, он бы сейчас в блиндаже политотдела пил бы чай и писал отчетное политдонесение. Но мысль эта не вызвала сейчас в нем ни сожаления, ни досады. Он вопросительно посмотрел на Филяшкина и сказал:
– Кого наградим подарком? Пожалуй, Гнатюк? Она сегодня геройски поработала.
– Что ж, можно, – лениво растягивая слова, ответил Филяшкин.
Шведков окликнул автоматчика и велел ему позвать санитарного инструктора.
– Если только живая, – прибавил он.
– Ясно. Зачем она, если не живая, – угрюмо сказал автоматчик.
– Живая, живая, я проверил, – усмехнулся Филяшкин и, стряхнув с рукава пыль, утер лицо. Он все время потягивал носом: в воздухе круто пахло свербящим горьким дымом, жирной сажей, сухим известковым прахом – тревожный, хмельной дух переднего края.
– Выпьем, что ли? – неожиданно спросил непьющий Шведков.
– Нет, неохота, – ответил Филяшкин.