против наших солдат, либо отправлять в другой суд, выше, который назначит заключение или… если мой приговор покажется слишком мягким…
— Постой, постой… — понизила голос Мария. — Ты возьмешь на себя… такое? Ты не сможешь!
— Почему? Я же работал прокурором раньше.
— Нет, Альберт, ты никогда не выносил приговоров. Тебе придется казнить людей!
— Мне необязательно их казнить, — возразил Альберт. — Я уже сказал, что могу разбирать их дела и отправлять их дальше. А там они решат, нужно ли…
— Не верю. Это… ты сам понимаешь, что это не так просто. Ты…
Она включила свет и внимательно уставилась в его лицо. Он постарался улыбнуться, но вышло совсем уж неуместно.
— Мне кажется, что Катя сводит тебя с ума, — сказала Мария.
— Да?.. Ты сама знаешь, ты сама сказала: она одна, она может умереть. Я должен найти ее и…
— Ты не спасешь ее, став палачом, — отрезала Мария.
— А я не собираюсь… Ты нальешь мне или нет?!
Нехотя она принесла им вино и разлила по бокалам. Он быстро выпил первый бокал и наполнил новый.
— Осторожнее с похмельем, знаешь ли.
— Ничего. Пойми меня, Мари. Пожалуйста. Я… я должен быть там. Я… только сейчас понял, как я ошибся, позволив ей остаться. Если с ней что случится, я не прощу себе. Понимаешь?
— А чем ты ей поможешь? Что, перебежишь к нашим врагам? Чтобы они отправили тебя в В.? Или что? Или хочешь войти победителем в В.? Я знаю, что такое война, она… Ты войдешь победителем не в столицу. Ты войдешь в руины, оставшиеся на которых будут ненавидеть тебя всей душой. И когда она увидит тебя среди тех, кто разрушил ее дом… ты думаешь, она обрадуется тебе?
— Я не знаю, Мари, я ничего не знаю. Но если я не пойду, я больше никогда не увижу ее.
— Чушь! Полнейшая чушь!
Она отобрала у него вино (он хотел пить дальше) и вылила остаток в цветочный горшок. Потом она заплакала и стала приговаривать, что останется одна и все, кого она любит, погибнут. Устало он смотрел на нее и ничего не отвечал.
Какая страшная усталость! Что случилось с прочими желаниями? Осталось одно — убедиться, что Кете в порядке, и обнять ее. Жизнь ничего не стоит, если никого не хочется обнять.
Интересно, чем я лучше остальных? В каждом из нас безразличие и усталость, отличаемся мы лишь переживанием их.
Юноша, что возил его в автомобиле по разбитым дорогам, что курил в салоне украденные у местных сигареты, что много жаловался на запах гари, от которого у него болело в горле — он говорил: «Кто бы спорил, война — это нехорошо. Я бы не хотел остаться тут. Но война началась, это не изменишь. Война заканчивается чьим-то поражением. Наше поражение — это большое унижение, допустить этого мы не можем. У нас нет иного пути, нам нужно победить. Поэтому я честно исполняю свой долг».
Смутно знакомый офицер из штаба курил с ним, вслушиваясь в артиллерийские раскаты: «Я сомневался, нужна ли нам война. Но раз она началась… не хочу нашего проигрыша. Помним, что было после прошлой войны. Мы столько лет выстраивали наш мир, с нуля выстраивали, а если мы снова проиграем… мир, к которому мы привыкли, рухнет и опять наступит нищета и разруха. Может, не нужно было поддаваться на провокации. Может, мы ошиблись. Но проигрыш недопустим».
Тревожный секретарь из штаба, что как-то ночевал с ним в одной комнате, рассказывал за стаканом дешевого вина: «Я вот раньше жил за границей. До своего переезда я думал, что ненависть к нашей стране — это байки партии. Но я жил в трех местах, и в них я встречал ненависть к нам, к нашей нации и нашей стране. Я думал, что это пропаганда партии, но я сам убедился, что там нас терпеть не могут. Боятся, что не самое плохое. Не хотят иметь с нами никаких дел. Я пытался открыть свое дело, а закончил тем, что мне разрисовали окна и написали угрозы: чтобы я проваливал обратно, а иначе они убьют меня. Я не мог ужиться с партией, а вернулся, когда понял, что жить за границей еще хуже. Война — это плохо, да. Но иногда она лучше худого мира, кто бы что ни говорил».
И снова: «Мы проиграли нашу дипломатию. Но мы же не одни виноваты? Мы не смогли на них воздействовать. Но у них тоже был выбор, они могли договориться с нами, а не развязывать эту бойню. Они могли не заводить все слишком далеко и выполнить наши требования. Они бы потеряли часть своей территории, но сохранили бы себя как независимая страна и нация. Разве мы виноваты, если так посмотреть, что для П. земля важнее человеческих жизней? Они готовы убить множество своих людей, но не уступить нам часть земли, на которую мы исторически имеем право. Думаю, уступи они нашим требованиям, люди на этих территориях точно не стали бы жить хуже. Возможно, стали бы жить даже лучше. Но нужно было зачем-то развязывать войну, в которой им не выиграть».
И снова: «Их правительство могло решить вопрос без жертв. Вместо этого оно поверило в военную помощь Запада (и где она, эта помощь?). Они думали, что их придут защищать их западные союзники. В итоге их города разрушены, их экономика уничтожена, их страна вот-вот перестанет существовать. Зачем им нужно было это начинать?».
Снова: «Они представляли опасность нашим восточным границам. Если бы мы отступили, испугавшись конфликта, мы бы потеряли влияние в этом районе. Не сомневаюсь, что любая страна Европы решится на агрессию, если почувствует опасность у своих границ».
Снова, снова: «Власть не трогает тех, кто не лезет со своим, неправильным, мнением. Логично быть с властью, если она не делает лично тебе ничего плохого. За границей нас считают зверьем, для них мы не люди, им нас не жалко. Логичнее поддерживать власть и верить в ее победу, чем надеяться на добрую волю очередного заграничного политика, который называет нас тварями. Я не сторонник войны, считаю, можно было все решить без стрельбы. Но каяться всю жизнь и платить репарации я тоже не хочу».
Ночами, если не спалось, он пытался найти в этом потоке похожих мыслей те, что отзывались бы его чувствам (собственных мыслей все равно не было). Но, кроме бесконечной усталости и тоски, он не испытывал ничего. Временами его это тревожило. Не может быть, чтобы мир, наполненный событиями — странными, неприятными, опасными, —