ее месте чистейшую пустоту.
— Да, мне тоже жаль. Это было… убийство.
Мимо, не оборачиваясь, шагали прохожие, но внизу, слева от виселицы, стояла белокурая, в распахнутом пальто, женщина. Лицо ее было странно безразлично и невыносимо осознанно. Заметив его, она внезапно сорвалась с места и, приблизившись, плюнула на его пальто. Это было столь резко и неожиданно, что он застыл в полном замешательстве. Но женщина уже билась в крепких руках, выкрикивая ругательства. Вы убили ее, вы маньяки, вы убили мою маму, твари, чтобы вам в аду гореть, чтобы вы вечно горели в аду, твари, мрази! Ее утащили. Дальше, справа от виселицы, стояли мужчины, и с ними был Германн; плакал ребенок, дергая его за рукав: пошли домой, пошли домой, пошли домой, пошли домой! Издали он узнал ребенка — эти черты перешли к нему от матери, что теперь болталась в петле со сломанной шеей. Ребенок не смотрел и не узнавал никого, и не нужно было ему говорить ничего о матери, которая бросила его ради другого будущего, а закончила вот так, хуже, чем если бы она осталась и смирила свой свободолюбивый характер. Печальный и вместе с тем успокоенный Германн был стражем новой эпохи, что уничтожала любого несогласного с ней человека.
Германн не заметил его. Сказав что-то охраннику, он подхватил плачущего мальчика и понес его к служебной машине. Поняв, что они едут домой, ребенок перестал ныть и, пока его сажали в машину, спрашивал, позволят ли ему съесть на ужин мороженое.
— Я видел ее сына, — сказал после паузы Альберт. — Я увидел его впервые за эти годы, он очень похож на нее.
— Это он, Германн приказал убить Марту? — глухо спросила Мария.
— Мне сказали знакомые… Ты права, это был его приказ.
— Ну конечно, так и знала, что он больной на всю голову. Он был самым отбитым. Я же говорила…
— Я не помню, чтобы ты говорила. Да и какая теперь разница? Убил ее Германн или нет, она все равно умерла. Убил бы ее Германн, партия или что-то еще…
Мария с сожалением замолчала.
Они пили кофе в знаменитом столичном кафе. Платила Мария (она сейчас платила за всех, потому что имела денег больше, чем у всех друзей вместе взятых). Она осторожно спрашивала о В., наверное, рассчитывая услышать что-то и о Кете, но он упрямо избегал упоминаний о ней.
— Я очень переживаю за Катю, — начала она наконец. — Она поступает ужасно глупо. Она невыносимо упряма и… кажется, она намерена просто испортить себе жизнь. Сойтись с коммунистом, который непонятно кто и на что способен?..
— Эм, она очень упряма и… а, не все ли равно?
— Нет, не все равно, мне не все равно, — перебила Мария. — Она его не любит. Выйти за человека, которого ты не любишь, из упрямства и чтобы что-то доказать… Это немыслимо! Это глупо!
— Она вышла за него?
Должно быть, голос его прозвучал странно. Мария взглянула на него с некоторой опаской.
— Это несерьезно, — сказала она и разом проглотила свой кофе.
— Меня это не касается. — И, заметив, что Мария намерена спорить, добавил: — Давай перестанем о ней говорить, хорошо? Это не мое дело.
Зная Марию давно, он понимал: она не может смириться, что мужем Кете стал не он, человек ее окружения и приемлемых взглядов. Она не имела на Кете никакого влияния, и это сильно ее обижало. Словно они чужие, как так? И Кете, что не слушает близких, не слушает и себя, а совершает глупости, по которым наплачется очень скоро!
Позже Мария показала ему фотографию — красивый юноша, приятно остриженный, с выразительными светлыми глазами, с коммунистическим значком на галстуке — он вызывал омерзение и смутную ненависть. Снова взглянув на него, Альберт запомнил его. Он не умел объяснить себе это, но впервые готов был ненавидеть человека просто за факт его существования. Мария назвала его — Митя. Митя, что женился на Кете, которая его (или кого из них?) не любит.
Кете живет с каким-то мужчиной, тот спит с ней, его она обнимает во сне.
— Можешь считать, что хочешь, — собирая его к Кете в августе, сказала Мария. — Я знаю, все можно исправить. Она любит тебя, а не его. Он ей не нужен, я знаю точно. Она боялась, что ты не ответишь взаимностью и… Она неопытная и глупая — вот и все.
Он ехал с мыслью, что Кете обязательно возвратится с ним домой. Пусть не во имя возможных отношений, но из страха она согласится… но она осталась. Он ехал обратно, проматывая в голове варианты: чем же это кончится? Если бы не муж, который, более того, оставил ее и выбрал работу — если бы не он, Кете бы уехала. А она осталась и может умереть. Партия, которая начнет войну, — и она там, далеко, и никто не заступится за нее, никто и ничто не спасет ее.
Они с Марией мыслили похоже. Она плакала на его плече, и он чувствовал, сколько ужаса и тоски она изливает на его, единственного, кто остался с ней. Отчего-то он испытывал больше усталость, нежели страх. Но, хотя у них не было эмоционального сближения сейчас, он знал, что лихорадочно бьется в ее голове: это все уже было, мы уже пережили это, это уже было с нами, и мы опять, опять испытаем это, а мы клялись себе, что не повторим это…
Помнишь, как мы голодали в детстве? Мы радовались куску свежего хлеба, как наши дети теперь бы радовались десертам с фруктами и взбитыми сливками. Помнишь, как мы засыпали, вспоминая наших мужчин, наших братьев и отцов, не зная, живы ли они или костяная рука войны уже раскрыла для них какую-то из миллионов могил? Мы ждали неделями весточки с фронта и смотрели, как плачут наши матери над близкими, что оставили нас ради очередной политической цели. Убитые любимые, в память о которых позже поставят памятники, они — истерзанные, похороненные на чужбине, забывшие, за что мы сражаемся против таких же, как мы. Разрушенные дома, миллионы беженцев — и я, Альберт, война выбросила меня сюда, и родина отказалась от меня, и я никогда не увижу свой дом, я не приеду на могилу своего отца — и, может быть, я никогда больше не увижу Катю и она погибнет, как погиб наш отец, столь же бесславно, так же, как погибли миллионы других.
Сквозь ее воспоминания пробивался настойчивый и мягкий, странно успокаивающий голос. Уважаемые граждане Единой Империи! Дорогие друзья!