Ознакомительная версия. Доступно 14 страниц из 68
Капитолина наворачивает тряпку на швабру: троцкисты – понятно. Они враги. С теми-то расправились, теперь эти замышляют. Она думает: те, эти… В ее голове чечевичная каша из врагов. Месяц назад по радио говорили: враги – фашисты. Теперь вроде бы не они, а англичане. Англичане живут в Англии – далеко, даже не представить[20]. (Она отбрасывает влажную прядь со лба.) Диктор, теперь он вещает строгим голосом, сулит короткую, победоносную и не на нашей территории. Капитолина кивает: ну да, вроде Финской. Пока муж воевал, она потеряла Витю. Сын – ее единственная потеря на той, зимней, войне… Она думает: ну все, ополоснуть ведро – и день закончился.
Предвоенная сцена пустеет. Ненадолго, минут на пять, пока на подмостки не выйдет мой будущий дед, Капитолинин муж. Вот он выходит, распахивает форточку. Стоя у окна, пускает папиросный дым во тьму.
Торжественный голос не унимается.
Сведения самые противоречивые: то фашисты – наши смертельные враги, то наоборот – друзья и союзники, а враги – англо-американские империалисты. Он думает: те или эти – один черт. Войны не избежать. Обещают короткую и победоносную. Доказательством должна послужить недавняя, Финская, когда Суоми-красавица, покусившись на наш советский суверенитет (мамин отец усмехается: в качестве наступательных вооружений коварные финские генералы использовали линию обороны), получила от СССР по зубам…
Держа в голове первый, прикидочный, поединок Жизни со Смертью и эту его усмешку, я думаю: вот тут. Именно в этой точке. Смерть ошиблась. Промазала, дала маху. Допустила грубый промах. А он, мой дед, сумел этим промахом воспользоваться. Потому что в отличие от многих, слушающих радио, он-то на Финской воевал. Не раз и не два проделывал марш-броски на лыжах. Своими глазами видел и линию Маннергейма, и обмороженные солдатские конечности, и кукушек-снайперов, и наши (тогда ему казалось, чудовищные) потери в живой силе и технике: все, о чем черная тарелка, набравши в рот мертвой воды, молчит.
VII
На новую, большую, войну – за которой на долгие десятилетия потерялась та, малая, – его призвали в первые дни. На этот раз лыжи ему не пригодились. Начать с того, что на дворе лето.
В блокадных дневниках то первое военное лето – июнь-июль-август 1941-го – описано во многих подробностях: что делали, о чем думали; как гуляли по Невскому. Враг на пороге, но пирожки и мороженое продаются на каждом углу. Это потом, из зимних страниц, написанных без оглядки на довоенные страхи – под жалом голодной смерти все изнаночное меркнет, – словно росток из-под асфальта, пробивается страшный вопрос: почему?
Не запаслись, не купили – пусть не помногу, хотя бы по паре килограммов: риса, пшена, макарон, муки, гречи, овса, ячменя, на худой конец, гороха или чечевицы, богатой клетчаткой и клейковиной, витаминами и белками. Тем более было же время, четыре без малого недели: карточки на основные продукты питания введены 18 июля – через двадцать шесть дней от начала войны.
Боялись, что обвинят «в паникерстве»? Но ведь и по карточкам выкупали далеко не всё. К чему, мол, лишние макароны, еще жучок заведется. (Первые горькие сокрушения по упущенным припасам датируются ноябрем-декабрем, когда счет жизни идет на недели. В первой и последней декадах января припасы и жизнь считают уже на часы.)
Что это, если не беспечность… Особенно если вспомнить, что всего каких-нибудь двадцать пять лет назад царскую империю сотряс именно хлеб. И не где-нибудь, а здесь, в «колыбели революции». В июне-июле 1941-го жители «революционной колыбели» не просто молчат – попробуй, пикни! – но ровно ничего не предпринимают. (Как я в 1991-м. Но я – горожанка в четвертом поколении: для нас булки и буханки растут не в поле, а в магазинах. А они-то – выходцы из деревни, во всяком случае, в своем большинстве.) По мне, так одно из двух: либо голодная память рубежа десятых/двадцатых вытеснена из их сознания относительно сытыми годами (ну, положим, слухи о голодоморе 1932/1933-го до их городских ушей не долетали), либо за прошедшую четверть века что-то коренным образом изменилось – в них самих…
Читая блокадные дневники, я искала ответы на эти вопросы, пока однажды не догадалась: в полуграмотной стране письменная культура – достояние узкой прослойки. Дневники – нерепрезентативная выборка, значит, к ним нельзя относиться как к общей памяти.
В отличие от анналов НКВД. Где собрано все, о чем ленинградцы разговаривали между собой в коммунальных квартирах, на заводах и фабриках, в научных и учебных учреждениях, в больницах, в очередях. Основываясь на этих сведениях, энкавэдэшники составляли подробные сводки. Раз в месяц, а смертной зимой чаще, эти сводки уходили в Москву[21].
В них, в этих сводках (разумеется, под грифом секретности), утверждается, что паника в городе была: хвосты в продуктовых магазинах (сметали сахар, соль, спички), толкотня в сберегательных кассах (пытались закрыть счета довоенных накоплений, а если повезет, еще и сбыть с рук добровольно-принудительный госзайм). Однако уже через несколько дней паническая атака сходит на нет. Этот факт принято объяснять самыми разными причинами: от «победного энтузиазма», вспыхнувшего в ответ на радиообращение вождя – то, знаменитое, которое он, напуганный до зубовного стука (или скрежета?) о край стакана, начал с евангельских «братьев и сестер», – до элементарной нехватки средств. Чтобы делать запасы, нужны свободные деньги. Большинство ленинградцев живут от аванса до зарплаты.
Возможно, и так, я и не спорю. Но, думаю, была еще одна причина. В этом перечне она стоит особняком.
Эта, летняя, паника – не первая. Предыдущая накрыла город осенью 1939-го. Если точнее, в последних числах ноября – с началом Финской войны. Тогда для «стабилизации в сфере торговли» понадобилось прямое вмешательство Москвы. Карточек не вводили: в те осенне-зимние месяцы Ленинград получил дополнительные эшелоны с продовольствием. Но даже на этих условиях панику удалось погасить лишь ближе к весне. В городе об этом помнили. Что, собственно, и стало ловушкой: многие верили, Москва и на этот раз поможет. Кому могло прийти в голову, что летом 1941-го – в телефонном разговоре со Сталиным – товарищ Жданов, 1-й секретарь Ленинградского обкома-горкома-или- чего-то-там-еще партии, побоится просить о помощи. Тот, роковой для города, разговор пропитан темным ждановским страхом: первый раз Вождь и Учитель простил, второго не жди.
Но даже на этом – более или менее стабильном – фоне в общественных настроениях (по свидетельству тех же самых сводок) наблюдаются разброд и противоречия: от самых что ни на есть «идеологически здоровых» («речь Сталина положила конец всяким кривотолкам и опасениям», «нам не страшны никакие лишения во имя общего дела победы над фашизмом») до «не надо было давать немцам хлеб и нефть» и «не русские нами управляют, а евреи, вот и получилось…» – такова городская многоголосица. Vox, так сказать, populi.
Ознакомительная версия. Доступно 14 страниц из 68