В усадьбу шли старики Ланецкие пешком, больше ночами, а днём отлёживались в каком-нибудь шалаше или в копне сена; боялись ходить дорогами, опасались разводить огонь, на сучок в лесу избегали наступить, дабы не щёлкнул, ибо кругом были враги — и чужие, и свои; грабили всё и всех. Ян и Алоиза не раз слышали крики на дороге, призывы и мольбы о помощи, но уходили от большей, от горшей беды, так как ничего не мог поделать Ян, человек ещё весьма не слабый, один против дюжины. Где-то возле Вильчич помирали от голода и холода; ночка выдалась дождливая, только и спаслись тем, что сидели под елью обнявшись, — сберегли тепло. Потом подавили в себе гордость — побирались по домам, как и многие другие побирались до них и после. Иногда перепадала скудная пища. Но всё больше кормились улитками и речными ракушками. Народ, замечали, всё чаще добавлял в хлеб сушёную репу — толкли репу в порошок и примешивали к тесту; так пекли хлеб; день ото дня хлеба в хлебе становилось всё меньше, а репы больше. Повальная голодуха была не за горами. На чёрных, сожжённых полях разложила свои кости голодная смерть... Забрели как-то на хутор. Там сердобольная вдова пустила их погреться на печку; а на печке у неё — с десяток ребятишек, мал мала меньше среди овчин и гарбузовых семечек. Может, сутки у этой вдовы отлёживались, может, благодаря ей и живыми остались — к тому времени уж совсем выбились из сил. То, что накануне насобирали милостью Божьей, почти всё отдали вдовьим детям.
Радость от встречи, от окончания тяжкого путешествия совершенно погасла, когда Ян и Алоиза узнали, что старшего их сына Радима нет в Лозняках. Старые Ланецкие переменились в лице. Радим уехал в усадьбу ещё задолго до сожжения Могилёва. Они были уверены, что Радим с другими детьми ждёт их здесь. Мысль, что дети живут в усадьбе, далеко от войны, что они защищены от невзгод стеной глухого леса, а от татей и шишей высоким забором, крепкими воротами и злыми дворовыми мужиками с рогатинами и косами, поддерживала родителей в последние дни. В упавших чувствах они не обратили внимания на трогательное замечание самого младшего, Винцуся, на несогласие его: «Мы уже давно не дети». А Люба думала о том, что не следует ещё более расстраивать бедных родителей рассказом о недавнем происшествии: не такой уж и глухой у них лес, и не спрятать тропинки в этом лесу, и забор у них не вполне высок, и не весьма крепки ворота да и мужики дворовые не настолько злы, чтобы справиться с несколькими мародёрами. И ещё Люба думала сейчас, что надо бы предупредить приказчика Криштопа и дворовых, чтобы о том случае помалкивали... О Радиме и Винцусь затосковал. Как же ему теперь быть без Радима? Ведь Радим для него — свет в окошке. Каждое слово старшего брата ловил, в каждом его деле участвовал.
— Где же наш Радим? — со слезами на глазах спрашивала Любу Алоиза, как будто Люба могла это знать или как будто она могла держать ответ за судьбу старшего брата. — Может, уж и нет его на белом свете?
Старый Ян при этих словах бодрился:
— Ты сразу о самом дурном! Не накличь беду. Дай ему срок, мать. Придёт. Он крепкий у нас.
Но Алоиза уже не сдерживала слёз, так как было это ей не по силам; стояла в Могилёве над родным пепелищем, не плакала; столько дней шла через войну, крепилась; от голода и холода помирала, ни слезинки не пролила; и вот новая беда: не видит она вблизи себя дорогого сердцу первенца, и дрогнула душа.
Алоиза посмотрела на Яна с укоризной:
— Ты сам видел, муж, что делается в свете. Кажется, что весь мир в огне. Повсюду царит зло, будто распахнулись адовы ворота. Радим наш человек прямодушный и честный. Если что не по справедливости где делается, он не покривит душой, не смолчит. И за слабого, и за обиженного непременно вступится. Себе на беду...
Ян с мрачным видом молчал. Видно, согласен был с женой.
Алоиза продолжала:
— Вот ты на дороге слышал мольбы. Но не вступился один против дюжины...
При этих словах Ян вздрогнул и протестующе взглянул на жену; от обиды он даже как-то выпрямился, стал будто пружина, словно намеревался доказать, что не за себя он испугался да и не испугался вовсе, а только выбрал меньшее из двух зол, душевные муки... Но смолчал.
— А Радим наш и против дюжины пойдёт, не оглянется.
— Да. Он справедливый, — хмуро кивнул отец. — Поэтому его не оставит Господь.
Утирала Алоиза слёзы:
— Таким, как он, и в добрые времена приходится трудно, а уж в лихолетье. Несчастливый жребий. Не за этим поворотом, так за тем углом... Лежит где-нибудь под кустом то, что осталось от нашего Радима, а мы и не знаем... только волки знают...
— Вздор городишь, жена! — сурово взглянул на неё Ян. — Не ровен час, беду накличешь. Лучше помолчи. Радим наш сильный, выдержит всё...
Родители долго и тяжело болели. То одного, то другого мучили лихорадки, ломило в костях, то и дело являлись ночные поты, от которых приходилось менять постель и переворачивать подушки; не отпускала слабость, которая оказалась сильнее всякой силы (уложила даже силача Яна). И всё-то, может быть, они давно превозмогли, кабы не постоянные тревоги о судьбе ненаглядного первенца Радима.
Призывали к ним знахарку по имени Старая Леля. Была ещё в тех краях Молодая Леля, но она давно умерла, так давно, что многие её уж и забыли, а Старая Леля всё жила да жила, и никто не знал, сколькой ей, старой, лет — наверное, потому, что она и сама этого не знала, и не осталось в живых ни одного её ровесника, какие могли бы сказать, сколько ей лет. Вероятно, так и положено всякому знахарю жить долго, ибо лучше других знает он, как долго прожить... Посмотрев на родителей Ланецких, Старая Леля покачала головой и сразу повернулась к ним боком и сказала, что куда она теперь смотрит, туда их хвори и уйдут; а смотрела знахарка прямо за окно. И потянулись за окно их хвори, потому что Ян и Алоиза сразу почувствовали себя несколько лучше — только от одних её слов. Да, хорошая была знахарка Старая Леля. Она дала слугам корешков и сушёных листочков, научила, как заваривать снадобье. Ещё велела пить горячее молоко с шафраном. Подсказала, какие молитвы читать по сю сторону стены, и какие по ту, и какой заговор при этом в уме держать. В самую суть бабушка зрила: сама-то простуда не тяжёлая, отпустила бы от одной баньки, а вся хвороба докучливая — от слабости, от голодухи и от плохих мыслей; если много лежать, много кушать и маленько приструнить действие ума, всё без следа пройдёт.
За пропойским лекарем не стали посылать, так как лучше всякого лекаря помогла Леля. Много лежали, много кушали; только действие ума никак не могли приструнить, поэтому старались думать о высоком — о Боге, о лучшем грядущем, о семье. Старикам много не надо. И малым они удовлетворятся в многотрудные времена и рады будут. Ян и Алоиза мечтали только о тихом семейном счастье. В камине огонь уютно загудит, в ногах тёплый котик замурлычет, внучок засмеется, и будет рай...
Обоз ЛевенгауптаВдруг появился на шляху большой обоз... Сказать «большой обоз» — значит, однако, не совсем верно сказать, как бы недосказать, не отразить вполне действительности. Это был фантастически большой обоз, циклопический обоз, архивеликий обоз; это был такой обоз, что не только в здешних местах, но и вообще ни в одном уголке мира, ни в одну эпоху, ни в одну войну таких огромных обозов не видывали. Фуры, фургоны, возы и телеги, брички, фурманки, кибитки, тарантасы, коляски, двуколки и даже кареты... несомненно, один экипаж чем-то отличается от другого — формой, размерами, назначением, наполнением; и они в обозе были представлены, как были представлены все твари в библейском ковчеге, ибо генерал собрал колёса едва не со всей Лифляндии и с Курляндии. Начнёшь считать их, стоя на обочине, со счёту собьёшься — не на первой сотне, так на второй, не на второй — так на третьей. А всего было в этом обозе транспортов — не менее семи тысяч, и тащили их восемь тысяч лошадей. Даже сотня подвод — уже обоз немалый. Но обоз из семи тысяч подвод... История такого ещё не знала. Воинских припасов (амуниции, пороха, пуль, гранат и картечи), и пропитания, и корма для лошадей в нём было столько, чтобы хватило корпусу генерала графа Адама Левенгаупта, он же начальник обоза, на три месяца да ещё на полтора месяца — основным шведским войскам, что поджидали это подкрепление. Корпус Левенгаупта насчитывал шестнадцать тысяч солдат и офицеров[32], основные силы шведов под началом короля — около тридцати пяти тысяч человек.