Эттук глухо сказал какую-то фразу о том, как мне все рады и как я достоин сохранения жизни. Он спросил, где воины дагкта, они наверняка вернулись в крарл со мной? Он надеялся, что я хвастаюсь, и воины в конечном итоге пропали. Но ему не повезло, так как даже те, кто умер в рабской яме, были не из нашего крарла.
Меня интересовало, куда делись те пятеро, и я жалел, что не удержал их рядом с собой, но мне не было нужды беспокоиться. Они просто ждали с театральным интересом, равным моему, как раз такой суфлерской подсказки, какой явился вопрос Эттука. Сдерживаемая радость и гордость от своего возвращения ударили им в голову, так как все пятеро были так же молоды, как и я. Они галопом ворвались на траурную площадь, гикая и подстегивая мощный ход украденных лошадей, разметав женщин и костер, вызвав истошный крик младенцев. Воины скакали по кругу около минуты, островки разметанного костра бросали отсвет на их ухмылки, на руки, полные трофейных ножей, на попоны городских коней.
Понемногу шум и сумятица улеглись и приняли некое подобие порядка в свете восстановленного костра.
Я громко, чтобы все меня слышали, сказал:
— С этими солдатами и еще восемнадцатью я взял лагерь городских налетчиков. Мы зарезали их всех до единого и сохранили только одну пленницу, эту женщину, которая является частью моей добычи.
Пятеро всадников гикнули и приветствовали меня, сохраняя за мной положение героя; может, это было к счастью.
Я повернулся и подошел к Демиздор. Она казалась глухой и слепой, настолько она не обращала внимания на происходящее. Мне хотелось видеть ее лицо, чтобы узнать ее мысли.
— Слезай, — сказал я. — Здесь ты будешь ходить пешком, как все женщины. Я показал им, что ты принадлежишь мне, так что ты в безопасности. Она спешилась без единого слова. Видя, что Чулины глаза все еще приклеены к ней, как жуки к бревну, я сказал:
— Я отдаю тебя своим женам, Златовласая. Они, вероятно, отправят тебя в горшок с кашей и съедят.
Когда она встала рядом со мной, ее голова достала мне только до ключиц. Мне хотелось поднять ее и унести с собой, пробежав через огонь к какому-нибудь тайному месту. Но вместо этого я приказал ей идти позади меня. Она повиновалась, как любая рабыня, но потребность увидеть ее лицо была невыносимой, как зуд, когда нельзя почесаться.
Итак, я пошел к палатке моей матери, оставив остальных у костра и только приказав Чуле позаботиться о моих лошадях в сосняке и принести мне поесть.
Мне достало разумения не врываться буйно к Тафре, которая считала меня трупом; это я сделал правильно. На самом деле, я склонялся найти Котту, чтобы она принесла новости, но ее палатка, когда я подошел, была наполнена стонами и причитаниями какой-то больной женщины, которой она занималась, и она отказалась оставить ее ради меня. Так что мне надо было справляться самому.
Когда мы дошли до палатки моей матери, я привязал коня и оставил Демиздор подле нее, наказав ей не отходить, иначе воины могут посчитать ее прекрасной добычей. Мне начинала не нравиться ее покорность, и, кроме того, меня тревожила задача, стоявшая передо мной.
Я вошел в палатку очень тихо.
У постели горела жаровня, никакого другого света не было. Сначала я не нашел Тафру, потом увидел, где она сидела, в тени высокого эшкирского станка. На станке было полотно, черное с белым, полотно, в которое женщина племени заворачивает тело покойного, но она не ткала, полотно было только начато.
Она была неподвижна. Черные, как ночь, ее волосы и платье, и лицо, скрытое под шайрином. Но ее состояние было столь же очевидным, насколько спрятанным было ее лицо. Глаза ее были закрыты. Она не плакала, но казалась убитой и высохшей, как ветка, обгоревшая в огне. Ее громкий плач был внутри. Какова бы ни была моя победа, я сделал с ней это, и это не принесло мне счастья.
— Жена Эттука, — сказал я очень тихо, обращаясь к ней как посторонний, стараясь понемногу приблизиться к ней. Она не шевельнулась. — Жена Эттука, есть лучшая история, чем та, что ты слышала.
— Благодарю тебя, воин, — сказала она. — Ты оказываешь мне честь. Но не рассказывай мне сейчас, потому что я всего лишь глупая женщина и в своем горе не способна ничего понять.
Я понял, что изменил свой голос очень удачно. Я отвел в сторону и закрепил полог палатки, чтобы впустить свет снаружи, так как небо очистилось, и ярко светила взошедшая луна.
— Твой сын жив, — сказал я ей. — Это и есть новость.
При этих словах она очнулась. Ее веки поднялись, и я слегка повернулся, чтобы дать луне осветить меня постепенно.
— Тувек, — сказала она. Ее тон был настолько холодный и безразличный, что я испугался.
— Да, мама, — ответил я. — Я плоть, а не призрак. Подойди и потрогай меня, чтобы убедиться.
Она встала с трудом, как старая женщина, и начала медленно, осторожно подходить ко мне. Я не осмелился приблизиться к ней, она казалась исполненной неверия и ужаса; сама она выглядела почти страшной.
Но в четырех шагах от меня она, должно быть, почувствовала, как чувствуют животные, тепло моего тела, запах чего-то живого. Она издала приглушенный звук и остановилась, как будто земля не пускала ее. А затем ее глаза оторвались от моего лица мимо меня, в лунную темноту за палаткой, почти как глаза Чулы, только глаза моей матери расширились и застыли, как будто незрячие, и она упала на землю.
Я обернулся назад с колотящимся сердцем, но там ничего не было, только моя лошадь и Демиздор, которую едва можно было различить на фоне сверкающего неба, только сияние ее серебряной маски и распущенные волосы, отбеленные луной до снежной бледности.
Я поднял Тафру и положил на постель. Когда я устроил ее, она пошевелилась. Она крепко схватила меня за руку и пробормотала:
— Мне это приснилось?
Я наклонился ближе; ей не виден был вход. Я сказал:
— Да, какой бы кошмар ты ни увидела, это тебе приснилось, потому что я ничего не видел. Тебе стало плохо, потому что я вошел слишком быстро. Я пойду за Коттой.
— Нет, — сказала она, — это была женщина Эшкира с ее белыми волосами.
Она, должно быть, умерла в диких долинах двадцать лет назад и завидует твоей жизни. Выбрось маску рыси, Тувек, она принесет тебе несчастье.
Тогда я понял. Что-то во мне дрогнуло, но я засмеялся и рассказал ей о Демиздор. Я думал, Тафра успокоится, поплачет, и ей станет лучше, но ее глаза были сухими, а рука как лед холодна.
— Городские женщины — не женщины вовсе, — сказала она. — Они считают себя богинями. Они едят душу мужчины, чтобы получить его силу.
— Посмотрим, — сказал я.
Именно тогда вошла Котта. Конечно, какая-нибудь женщина рассказала ей новость, и она сама подумала о Тафре. Целительница не обратила на меня особого внимания, как будто восставшие из мертвых воины были обычным явлением в крарлах; она просто вежливо попросила меня выйти, поэтому я ушел и был рад сделать это. С меня было достаточно женских страхов и заклинаний. Я не такого приветствия ждал.