– Шальная баба, – сказала Шилоткач одобрительно.
– Девочки, давайте сразу не пойдем, а то подумают, что пришли посмотреть и ушли, давайте тут поболтаем… как будто ждем кого-то, – предложила Регина.
Пока мы стояли у фикуса, изображая непринужденность, я посмотрела на Веру еще несколько раз. Я переживала странное, обширное чувство, раскрывающееся во мне наподобие ядовитого цветка, причем большего, чем я, по размеру, – чувство отчуждаемости от Веры. Мы принадлежали к разным биологическим видам. Кто-то из нас не являлся человеком. И при необходимости я скорее бы согласилась признать, что именно я не являюсь человеком, чем признать то, что мы с Верой – братья по разуму. Она не сделала ничего плохого. Обычная девочка. Такая же, как и мы. Студентка, слегка за двадцать, филологический, темные волосы, простая футболка. Она приехала позаниматься в библиотеке нашего университета, побыть рядом с любимым. Просто сидела над книгами. Но, помимо перечисленного, моему восприятию само собой открывалось нечто большее. Время от времени Вера склоняла голову, заводила руку тыльной стороной к лицу и, запустив пальцы под длинную челку, с форсом отбрасывала ее назад, усиливая движение поворотом головы. Во всем существе этой девушки – в моторике, в нездоровом блеске глаз, в слишком нарративной пластике, в то и дело проскальзывающих слишком определенных, слишком легко читаемых выражениях лица – то недовольства, то высокомерия, то раздражения Долининым, то презрения к окружающему, то полного осознания сексуальности собственного силуэта – во всем проявлялось нечто инородное: она не жила, а реагировала на мир, обтекавший ее субстанцией куда менее важной, нежели центр – сама Вера.
Ближе к концу декабря с Верой было покончено. «Навсегда». Мы поняли это с порога. Долинин появился ко второй паре. Вошел, опустив голову. И, не поздоровавшись, проследовал через весь класс неумеренно деятельной походкой – прошел до последней парты с видом человека, пренебрегающего полутонами междисциплинарной общественной жизни, отсекающего эти полутона в пользу предстоящей концентрации на чистом свете знания. Он швырнул сумку на пол, забился в угол. И поднял лицо лишь с приходом преподавателя. Тогда мы увидели то, что уже успели почувствовать по походке: фингал. Красочная гематома. Нежная и пышная, как свежевзбитый мусс. Переспелый инжир, фиолетовая воспаленная мякоть которого вот-вот протечет через потрескавшуюся кожу. «Ах», – сказала Регина. На перемене Долинин объявил, что Новый год будет праздновать с нами. Теперь мы одна семья. Более того! – елка у нас будет живая. И не покупная. А привезенная из лесу. Мы добудем ее своими руками, в паре километров от Дибунов – срежем молоденькую под корешок, легко, как по маслу – будто бы коренастый белый. К празднику она – парная, вспотевшая смолой, зеленая, как майская лиственница, – встанет в углу Регининой гостиной и, отогревшись, раскроет павлиний хвост, чтобы исторгнуть запах секвойи.
– Слышь, отец, ты хоть знаешь, как елка выглядит? – спросила Шилоткач.
Решено было, что в лес с Долининым необходимо отправить кого-нибудь здравомыслящего. Выбор пал на меня.
* * *
Мы тащились через бурелом. Ломились, загребая снег в сапоги. Погода стояла сырая. Тропическая влажность. Воздух цвета жижи с овсяной каши. Тот самый, от которого так сильно хочется спать. Оттепель. Морская зима. Анемичные краски, будоражившие «эго» Саврасова. Ни ветерка. Казалось, мы идем через студень: на дне – толстые куски темной плоти, выше – мириады тонких мышечных волокон, убывающих в застывший серый жир, не имеющий ни конца ни края. Елок не было. Уже сорок минут мы перешагивали через поваленные слоновьи ноги. Застревали в мокром, как глина, снегу. Но елок не было. Даже не подходящих по размеру.
– Послушай, а вдруг в этом лесу вообще не растут елки? – спросила я.
– Обижаете, Татьяна. Я сказал – растут.
– У нас скоро не останется сил на обратную дорогу, понимаешь? Мы не выйдем отсюда.
– Я вынесу вас на руках, – ответил Долинин и, зацепившись за корягу, чуть не чвакнулся в липкий сугроб.
Наконец через полчаса мы все-таки увидели ее. На поляне. Маленькую. Единственную. Убогую. Отросшую вкось: опушенную лишь по одной стороне, да и то неравномерно, клочками. Елка походила на курицу, ощипанную наполовину.
– Решайте, – сказал Долинин.
Он присел на колоду, воткнул топор в снег и достал из внутреннего кармана готовый косяк.
– Пластилину?
– Нет, спасибо, – я села рядом.
Табак с гашишем трещал, как костер. Конопляный запах расходился все жарче. Еорючий Пакистан проедал дыру в водянистой природе отечества.
– Слушай, девочкам не понравится эта елка.
– Откуда вы знаете, что не понравится девочкам?
– Она лысая. С одной стороны почти нет веток.
– Но с другой же стороны есть? – он взглянул на меня. Вскинул брови. Голос его изменился. Глазные яблоки порозовели. Просто не верилось: так быстро?!
– Татьяна, я не настаивал бы, не будь я тем, кем я… тот, кем я… тем, кто я есть. Девочкам не нравятся совершенно другие вещи. Уж поверьте старому солдату, который намедни чуть не лишился глаза только потому, что одной девочке кое-что не понравилось.
В снегу чернели обломки сучьев. Вспархивали птицы. Конопляный дым поднимался сигнальной струей. Спаситель принимал привет. После недолгой паузы я спросила:
– Почему вы поссорились?
– Потому что она не кончила.
– То есть?
– То и есть. Мы трахались. Я кончил, а она – нет.
– Да брось. Гон какой-то, Олег. Это не повод для ссоры.
– Послушай…
Я впервые услышала от него «ты». Не ко мне, а вообще, «ты» к женщине.
– Может, тебе не стоит курить? – перебила я. – В лесу… Может, когда выйдем, потом?
Долинин отмахнулся.
– Послушай. Я пришел к ней со смены. Из Пулково на Просвет. Помылся и упал. Я устал. Она захотела трахаться. Я – готов. Я же военный…
Он усмехнулся.
– Я готов сделать все что угодно, только бы мне не ели мозг. Но я устаю. Днем – универ, ночью – Пулково, выматываюсь, как подзаборный пес. Короче, проехали. Легче сделать усилие и трахнуть ее, чем объяснять, что то, что я устал, не означает то, что я ее разлюбил. И тут я кончил, а она еще нет. Ну, я думал, это понятно, двадцать восемь часов на ногах зачтутся мне, примитивному животному. Отвалился на подушку. Но нет, твою мать. Пошел наезд. Почему, типа, после твоего… В смысле – моего, шпрех? – он ткнул себя пальцем в лоб. Я кивнула в знак понимания. – Почему после моего оргазма спать должна она. Слово за слово, полетели предъявы, получил по ебалу вазой. Оделся, пошел в полтретьего ночи пешком в Озерки.
Он встал, сплюнул и направился к елке. Дерево молчало. Долинин начал рубить, но с каждым новым заносом топора движения становились все более смазанными. Олег прилаживался к стволу, перешагивал то так, то эдак, пошатывался, залипал в снег, наносил неточные удары, иногда совсем вялые, с плавного, медленного размаха. Казалось, небольшой топор все тяжелеет. Я поняла, что у Долинина резко упало давление. Кровь отлила, и даже не в ноги, а в орудие труда. Центр тяжести сместился в предплечье. Тело заваливалось за рукой. Долинин крошил елку: не убивал, а бил. И с каждым ударом тонкие выи берез вздрагивали, как стаканы от пьяного кулака.