Но — не тужит. Вспомним начало «Тропика Рака», прописанное всем пессимистам на свете: «У меня нет ни работы, ни сбережений, ни надежд. Я — счастливейший человек в мире». Судя по первому письму Шнеллоку, «счастливейшим человеком в мире» Миллера, как бы он ни бодрился, не назовешь: «Господи, когда я думаю, что мне тридцать восемь, что я беден и безвестен, то впадаю в отчаяние, меня охватывает бешенство». А вот что пишет Миллер тому же Шнеллоку (с просьбой показать это письмо общим друзьям) спустя всего месяц: «В целом же я, представь, доволен. Здесь я буду писать. Буду жить тихо и в полном одиночестве. И с каждым днем все больше и больше узнавать про Париж, изучать его, читать, как читают книгу. Он стоит того. Узнать Париж — значит, узнать очень многое. Как же сильно отличается он от Нью-Йорка! Какие удивительные сюрпризы поджидают вас на каждом изгибе улицы. Потеряться в Париже — невероятное, запоминающееся приключение. Улицы поют, камни говорят. Дома источают историю, славу, романтику».
«Тихо и в полном одиночестве» у Миллера жить не получается. Поначалу, когда знакомых не было вовсе, пришлось-таки идти к Цадкину, часами просиживать в его мастерской, слушать разноязыкую речь съехавшихся со всей Европы в Париж людей искусства; по-французски здесь говорили плохо почти все, и Миллер, как теперь принято выражаться, чувствовал себя «комфортно». К людям искусства его тянуло всегда: спустя два месяца после приезда он сходится со своими соотечественниками, американскими художниками-авангардистами, людьми не слишком одаренными и обеспеченными, зато веселыми, дружелюбными, всегда готовыми поделиться куском сыра и стаканчиком виски. Общается и с пишущей братией, от журналистов ему проку больше, ведь от них поступают предложения что-нибудь написать в англоязычную газету, в колонку светских новостей: какая знаменитость приехала в Париж, как эта знаменитость была одета, с кем была, что сказала, что пила и ела на ужин, что учинила…
Одного такого журналиста ему, что называется, сам Бог послал. Альфред Перлес, тот самый австриец, что два года назад завел интрижку сначала с Джун, а потом с Джин Кронски, зашел в тот вечер в кафе «Дом» пропустить стаканчик, как раз когда Генри, сидевший по обыкновению без гроша, заказывал бокал за бокалом по принципу «семь бед один ответ». Подобный опыт в Ашвилле трехлетней давности ведь оказался удачным. В крайнем случае, решил он, расплачусь с официантом наручными часами. Перлес сытно накормил мужа своей бывшей подружки, расплатился за него, отвел к себе в гостиницу, оплатил его номер за неделю вперед и в придачу предложил сотрудничать с «Чикаго трибюн», где в отделе светской хроники подрабатывал сам; о чем он только не писал: и о парижских литературных кафе, и об Анне Павловой, и о ветеранах Первой мировой…
Напишет много позже и о Миллере, в уже цитировавшемся «интимном» мемуаре «Мой друг Генри Миллер: Интимная биография» нарисует весьма колоритный парижский портрет писателя: Миллеру нет еще сорока, а он уже лыс, а потому редко снимает на людях шляпу, которую носит набекрень или надвинув на лоб. Из-под роговых очков с толстыми стеклами видны веселые, зеленые, чуть раскосые — даром что немец — близорукие глаза. Это портрет внешний, а вот — «внутренний». Говорит очень много и увлеченно, часто шутит, любит ввернуть крепкое словцо, разговор предпочитает откровенный, по душам, в светских же беседах участие принимает неохотно. О чем бы ни шла речь — о Париже, собственных сочинениях, князе Мышкине или о кулинарной книге, — рассуждает со страстью и убежденностью, ни минуты не сомневаясь в своей правоте. В Америке, убеждает он Перлеса, любой художник — изгой, пария. Зато Париж — единственное место на свете, где художник может оставаться художником, не теряя чувства собственного достоинства. Любит повторять Перлесу, что каждое утро, проснувшись, радуется, что он в Париже, а не в Бруклине. Легко сходится с людьми, друзья его любят, он отзывчив, умеет слушать. И не только слушать, но и сопереживать, принимать сказанное собеседником близко к сердцу — впрочем, ненадолго. Выслушает чью-то трогательную историю, снимет очки, вытрет навернувшуюся на глаза скупую мужскую слезу и глубокомысленно изречет: «М-да…» Сам тоже с легкостью раскрывает друзьям душу, может даже поделиться с приятелем вещами, которыми делиться не принято, — во-первых, потому, что в людях разбирается неважно, а во-вторых, потому, что никем и ничем особо не дорожит — поглощен собой. Легко к людям привязывается, причем совершенно искренне, без всякой задней мысли, что, впрочем, не мешает ему поднимать даже самых близких друзей на смех, относиться ко многим сверху вниз, с долей пренебрежения — опять же потому, что слишком хорошо знает себе цену, — и это при том, что бездомен, безвестен, погряз в нищете.
Бездомному, погрязшему в нищете Миллеру оказывали благодеяния не только преуспевающие журналисты вроде Перлеса, но и продажные женщины. У одной такой «ночной бабочки» Генри вызвал не только чувство, но и сочувствие. Юная, но видавшая виды Жермен Дожар называла его grand ami[32], случалось, отказывалась брать за «услуги» деньги и даже однажды покормила за свой счет. Отблагодарил Миллер Жермен по-писательски: сочинил про нее рассказ, в котором, изменив имя, вывел ее в положительном свете. Впрочем, в положительном ли? Про рассказ этот — «Мадемуазель Клод» — стоит сказать несколько слов.
Рассказ, в котором Жермен Дожар «загримирована» под мадемуазель Клод, Миллеру, несомненно, удался. Можно даже сказать, что это его первая, по-настоящему состоявшаяся вещь — емкая, динамичная, психологически точная, просто и вместе с тем изящно написанная. Автор «поймал», наконец-то, на сороковом году жизни, свой стиль. В отличие от «Ангелов с подрезанными крыльями», «Молоха» или «Взбесившегося фаллоса» здесь почти совсем нет отвлеченных рассуждений — зато сколько угодно иронии, даже самоиронии, ведь «я» в прозе Миллера — это по большей части сам автор, рассказчик узнаваем, автор пишет его с себя. Иронии, причудливо сочетающейся с теплой, человеческой интонацией, которая раньше у Миллера не просматривалась.
Добрая, отзывчивая мадемуазель Клод — «больше чем шлюха», она — чем не оксюморон? — «верная шлюха». Ну какая уважающая себя шлюха, уходя, скажет: «Не думай о деньгах. Мы ведь друзья. А ты очень беден»? Больше чем клиент и сам рассказчик. Он, «душевный мужчина» (комплимент, сделанный ему мадемуазель Клод), ведет себя, точно влюбленный юноша: «С женщинами я всегда выгляжу дураком». Строит, словно забыв, с кем имеет дело, матримониальные планы (вспомним Джун и 1923 год). Воображает, что полюбит ее ребенка (если он у нее есть). Что повезет в Испанию: «Я представил себе, как она неспешно двигается по залитой солнцем улице, как лежит в гамаке с книгой в руках». И не просто с книгой; трогательная деталь: «…с книгой, которую я ей порекомендую». Как знать, может даже, с книгой, самим Миллером написанной? Готов сделать все, что она захочет, — «лишь бы ей было приятно». «Я знал, когда-нибудь у нас обязательно будет комната с балконом, комната с видом на реку, цветы на подоконнике». Чем не семейная идиллия?
Увы, читателя, настроившегося на патетичный финал в духе Диккенса или Гюго, поджидает разочарование. Что происходит с любовной лодкой и куда ведет дорога, вымощенная благими намерениями, давно и хорошо известно. Рассказчик исцелился от бурных чувств и теперь излучает «добро, мир, спокойствие». Вместо того чтобы отвезти падшую подругу в Испанию, он становится ее сутенером, поставляет ей клиентов. Вместо комнаты с балконом и видом на реку награждает ее венерической болезнью. Что ж, не судите строго: «Жизнь со шлюхой, пусть и с самой лучшей шлюхой на свете, — это вам не райские кущи!» Даже если эта шлюха — «выигрыш в лотерею».