Разочарование усиливалось тем, что в следующие дни на людей обрушился поток указов, только усиливших нищету и принуждение. Большие речи Сталина, Молотова и других вождей были произнесены десятью днями позже, чем ожидалось, и встречены без веры и воодушевления. По словам Сталина, новый год должен был стать годом передышки, отдыха. Но последние указы, которые предшествовали речи, говорили другим языком. Неудачи в сельском хозяйстве привели не к постепенному ослаблению нажима на страну, чего мы все ожидали, напротив, они привели к его ужесточению. Последняя, самая незначительная еще остававшаяся личная собственность в деревне, должна была быть «ликвидирована».
Удар за ударом преследовали несчастных товарищей, и даже Володя, который всегда слепо доверял системе и ждал первого января с большим воодушевлением, стал тихим и повесил голову.
Для начала все зарплаты были урезаны где-то на 10 %, что было тем более плохо, что наступала инфляция и цены, особенно на продукты питания, все время ползли вверх.
Продовольственные нормы, и так сильно урезанные, были на этот раз радикально снижены. Если для нас, иностранцев, были хотя бы сохранены хлебные нормы, для русских они уменьшились наполовину, а именно до 400 г в день, против прежних 800. Из всех ударов этот был самый тяжелый, потому что для русских хлеб — важнейший продукт питания. Даже обед, как минимум, наполовину состоит из хлеба. К тому же замужние неработающие женщины больше вообще не получали хлеба, которым раньше они обеспечивались так же, как и их мужья.
Одновременно с этими указами было предпринято 30-процентное сокращение давно переполненных штатов управлений. Выполнение этого предписания было крайне жестоким. Если служащего увольняли — а это происходило без всякого предварительного предупреждения, в течение 24 часов, — то у него немедленно отбирали хлебную карточку, так что он должен был, если у него были деньги, покупать в 20 раз более дорогой хлеб на рынке, или зависеть от работающих друзей. Смысл отъема хлебных карточек состоял в надежде, что все уволенные немедленно обратятся на биржу труда. Но это делали только те, кого голод окончательно хватал за горло. Потому что с бирж труда путь вел не назад, на предприятия Новосибирска или тем более европейской России, а в сибирскую провинцию, в совхозы или в промышленные районы у подножия Алтая. Это означало пожизненные принудительные работы, потому что оттуда пути назад уже не было. Жилья хватало в этих новых промышленных районах самое большее на 10 % работающих. Остальные должны были искать пристанище в палатках, землянках и дощатых будках. Все хотели работать в больших городах, лучше всего в Москве. И там положение с жильем было катастрофическим, но снабжение продуктами, и в особенности одеждой и обувью, было несравненно лучше, чем во «фронтовых» районах Сибири, а тем более в деревне. Чем меньше предприятие, чем меньше число работающих там, тем хуже снабжение. И это было объяснимо. Потому что в далекое сибирское хозяйство, где работают около сотни человек с размерами обуви, скажем, от 35 до 45, невозможно завезти все размеры, а только стандартные, скажем. 38 и 42. Но чем больше работающих и чем ближе они к цивилизации, тем больше шансов достать одежду подходящего размера. Отсюда стремление — обратно в большие города.
Однако людям, которых так внезапно уволили, снова удавалось укрыться на предприятиях того же города. И через некоторое время предприятия и управления снова наполнялись.
Тогда Москва изобрела новый способ, который поднял на ноги сотни тысяч и заставил их «добровольно» отправиться в провинцию. Способ назывался — «паспорт». Людей больше не увольняли, их заставляли маршировать самостоятельно. Началась выдача паспортов, и те, кто к определенному времени не получили паспорта, должны были в течение трех дней покинуть город, в котором они работали. Москву и другие большие европейские города наводнили в короткое время тысячи безработных. Те, у кого больше не было денег, регистрировались на бирже труда и отправлялись в угледобывающие районы Советского Союза и совхозы. Те. у кого еще оставались деньги, сами ехали искать работу в маленькие города. Так началось настоящее переселение народов. Многие из моих русских знакомых приютили у себя безработных друзей из европейской части России: но и в Новосибирске покоя не было. Вскоре и у нас началась выдача паспортов, и город стал трамплином на пути в сибирские совхозы, в угледобывающие, рыболовные и золотодобывающие районы далеких сибирских степей. Некоторые из моих близких знакомых тоже должны были трагическим образом покинуть Новосибирск. В середине зимы их без оглядки выкидывали из жилищ на улицу.
Царило угрюмое, трагически-растерянное настроение. К тому же инженеров тоже вырвали из их проектных фантазий. «Инженеры, — как сказал Сталин в начале первого пятилетнего плана, — это наши именинники, у них лучшие и грандиознейшие задачи». Теперь с именинами было покончено. Ни одно из начатых зданий, например главный вокзал Новосибирска, больше не строилось; на этот год все было остановлено. Только самое необходимое, пара железнодорожных линий и промышленных зданий продолжали достраиваться. Из больших проектов, которые мы разрабатывали еще перед Новым годом и которые должны были быть реализованы в течение второй пятилетки, вышел воздух. Все было отставлено. Оба моих больших и красивых задания, поселки железнодорожников, я должен был в большой спешке и весьма поверхностно довести до конца. Они тоже были положены под сукно до лучших времен.
Мы все были сильно разочарованы, и единственное свежее нововведение, — организация усиленной дисциплины, — точно не могло поднять настроение.
По утрам, с началом работы, у дверей стояли в качестве проверяющих пионеры и комсомольцы, и каждый, кто хотя бы на минуту опоздал на работу, находил потом свое имя вывешенным на черной доске или в стенгазете. Помогало это, в общем, слабо, поскольку русские к общественному порицанию были, полностью равнодушны. Однако время от времени того или иного товарища увольняли, и такой устрашающий пример помогал на некоторое время. Однажды и я нашел свое имя вывешенным в компании известных прогульщиков. Я немедленно пошел к партийному шефу и вежливо попросил его удалить мое имя. Я, собственно, не работал в рождественские дни после того как сообщил об этом заранее моему шефу, а он не сказал на это ни да, ни нет. Партиец, контролирующий нашу группу, попытался в связи с этим объяснить мне резонность этой акции. Я совершенно спокойно сказал ему, что в Германии социальное законодательство защищает рабочего от средневековых методов, что я как немец такие унижающие средства вообще отвергаю и что он, особенно в этом случае, не имеет никакого морального права настаивать на своем. Я. ведь, в силу своей лояльности, не жалуюсь на невероятные опоздания руководства на вечерние совещания, на которых я как специалист должен постоянно присутствовать, так же как и на задержки в выплате зарплаты, поскольку понимаю, что по-другому не получается. Если мое имя останется вывешенным, то я буду вынужден прекратить работу.
Имя было снято, но я навлек на себя ненависть и пренебрежение партии и профсоюзов. Заботило меня это мало, потому что с техническим руководителем мы хорошо понимали друг друга, и работа все-таки доставляла мне удовольствие.