Немцы депортировали в Освенцим Эмму и Эльду, а Паула остается в Швейцарии. Одна соседка, проводившая спиритические сеансы, сказала, что им нечего бояться, потому что она вызвала к своему столику Карло, и тот ответил тремя ударами, означавшими, что опасность им не грозит и они могут оставаться. Эмма умерла в 1943 году, как только прибыла в лагерь, ее дочь умерла год спустя. Карло и его брат Джино покончили с собой, будучи еще очень молодыми, в них старинная еврейская тоска разверзлась неизлечимой раной. А для того, чтобы убить восьмидесятидевятилетнюю еврейку, потребовался Освенцим и вся мизансцена Третьего рейха.
Вот так, этот тысячелетний рейх — доказательство того, что риторика сеет смерть и разрушение. «Да, — повторяет Энрико, в письмах к Пауле и некоторым своим друзьям, — Карло был поистине величайшим человеком». «Его солнце, — пишет он, — даже более яркое, чем у Парменида и Платона, и лучи его идут еще дальше». Эхо всех этих трагедий и позора доносит до его уха, приглушенно и изуродованно, его имя.
Арджия тоже погибает в лагере. Она не еврейка, но она не смогла смолчать, когда вокруг такое творилось, она открыто высказывалась против нацистов, депортировавших евреев, и, по слухам, связалась с партизанами. Кто-то сказал Энрико, что она так говорила и так бесстрашно поступила в память о Карло. Энрико ничего на это не ответил и, нахмурившись, посмотрел на пустынные рощу пиний и берег Сальворе, но кому и что он мог бы сказать среди этих скал; он нехотя подумал о темных глазах Паулы, и о том, что, может быть, было бы лучше никогда больше ее не видеть.
Девятый корпус армии Тито добирается до Триеста и входит в него 1 мая 1945 года, за неделю до освобождения Загреба. Красные и бело-красно-синие флаги закрывают небо, как пунцовое облако, и в этом медном свете садовник косит как ни в чем не бывало траву; протестом после долгой тьмы является и все более распространяющееся темное насилие. В Гориции титовцы среди прочих забирают Пину, жену Нино, которая больше уже не вернется.
Арестовывают и отправляют в Умаго и Энрико вместе с капитаном Пелиццоном. Невыносимо уже то, что приходится столько времени находиться в одной камере со столькими людьми. В камере стоит невыносимая вонь, запах острого пота, появляющегося от страха, а не от летней жары или напряженной работы. Надо не бояться ни смерти, ни чего-то другого, не бояться ее бояться. Нелегко жить, будучи убежденным в наступлении этого мгновения, зловоние, допросы, избиения, не надо надеяться, что все это пройдет, что наступит будущее, когда дверь откроется и отсюда можно будет выйти. Тут внутри следовало бы быть святыми, только святые ничего не боятся, но он никогда не просил, даже у Карло, чтобы его записывали в святые. На том их чердаке ему хотелось лишь, чтобы ему было хорошо вместе с другими друзьями, вот и все.
У Энрико есть страх, но у него есть и характер, в камере ему не удается не только поразмышлять о Сократе, но и суметь сдерживать свою нетерпимость. Он с негодованием отказывается от супа, чем давать его ему, лучше будет, если его выхлебают те типы из Озна[68], эта похлебка как раз то, что надо для этих бандитов из секретной полиции, подходящая жратва для свинарника, к которому они привыкли. Когда они задают ему идиотские вопросы и угрожают, он злится и задевает их, ругает их и на словенском, и на итальянском, обращается с ними как с собаками, которых прогоняют из-за стола, и тогда они по-настоящему выходят из себя.
Это забавная штука, когда тебя бьют. Конечно, не только забавная. Под этими палочными ударами Энрико кроме боли ощущает и свою потерянность. Как было глупо с его стороны так нетерпимо относиться к детям, ведь они в мире зачастую чувствуют себя так, как он под ударами палок. Он пытается вспомнить, каким он был в детстве, но ему ничего не приходит в голову, не так-то легко что-либо вспоминать, в то время как пытаешься прикрыть от ударов лицо и живот.
Энрико никогда в жизни не били, он сам никогда не дрался, поэтому он теряется перед такой непосредственной и жестокой свирепостью, возможно, он испытывал бы меньше страха в сражении с ружейными или пистолетными выстрелами. В Патагонии или в море он встречался с трудностями, но не с такими. Мир валится ему на голову, большой, огромный, раздавливает и разламывает его на куски, он никогда терпеть не мог тех, кто разговаривает с тобой, теребя тебя и беря за руку, это же причиняет боль, слишком острую боль. Но прежде всего это мучительное смешение, ему нравится соблюдать дистанцию, ему никогда не хотелось спать с кем-либо вместе, а всегда на раздельных кроватях. И если бы нашелся кто-то там в пампасах, кто распустил бы против него руки, и они сразились бы вдвоем голыми руками, он не сумел бы защититься, не смог бы сделать ничего иного, как свернуться клубком и прикрыть свою голову, как ребенок, что прячется под одеяло, вот уж позор-то.
Но все это длилось недолго, они быстро разобрались, что допустили оплошность. Пара крестьян, состоявших в партии, объяснили командованию, что профессор хотя и странный тип, но он безвреден. Он никогда не был фашистом, и даже националистом, никому не делал ничего плохого и ни о чем никого не просил. Он знает словенский, хотя лучше было бы, если бы он выучил хорватский. Его освобождают и даже приносят извинения, один капитан из Загреба, прекрасно говорящий по-итальянски, подвозит его на машине до Сальворе и говорит ему, что подобные вещи во время революции никогда не должны повториться. Энрико молчит, это неподходящий случай, чтобы он высказал все, что думает о революциях и контрреволюциях и обо всех тех, кто хочет поспешить с приходом будущего.
Освобождают и Пелиццона, которому удается добиться экспатриации. Он все бросает и отправляется в Триест, где как беженец находит себе работу в городской администрации. Для капитана наступил момент сойти на берег. Энрико тоже мог бы уехать, но куда же уезжать? В города, полные гама, машин и суеты, как Триест, или в Горицию, далеко от моря, где надо все время ходить обутым? Лини все больше грубеет, выпивая все больше рюмочек, но ждет, ничего не говоря, какое решение он примет.
Кое-кто восхищается его мужеством и желанием остаться, но у него страх, он страшится оставаться и еще больше страшится уехать. Нет, он не герой. Карло мог бы быть героем, но не захотел этого, потому что герой должен побеждать, а победа — обман или же плач по погибшим, который потрясает публику, противников и судей. Как можно не давать лаврового венка тому, кто в противном случае устроит из этого драму? Герои и победы — всего лишь скучный хоровод, Филоктет на самом деле терпит поражение и не показывает другим ни мускулов, ни своего чувствительного сердца, а лишь гнилую и вонючую рану, становясь недоступным и одиноким.
Энрико страшится не людей, а бумаг, проверок, кадастровых записей, объяснений, документов, которые надлежит постоянно заполнять и подписывать, так же как и налоговую декларацию. После аграрной реформы у него отбирают половину земли, а половина отходит колонам. Буздакины становятся собственниками и его соседями, но он не возражает. Не будь их, на их месте оказались бы другие, а эти, в конце концов, люди суровые и прямые. Энрико ненавидит коммунизм, но во все эти годы семья Буздакин, следовало бы признать, трудилась как надо. Жизнь трудна, того небольшого участка земли, что у него остался, хватит, чтобы свести концы с концами. Смутная угроза висит в воздухе, даже прогулки по побережью сопряжены с тревожной неизвестностью. «Этот профессор, оставшийся тут в Пунта-Сальворе, с петлей на шее», — написал о нем Бруно Баттилане, один его миланский приятель.