Всё это и многое другое приходило мне в голову, когда юным подмастерьем архитектора я играл с Гриффином, одним из сыновей Салливена[45], среди фундаментов Канберры. И снова я думал об этом здесь, в Афинах, в окружающих её нищих посёлках, вроде Новой Ионии, которые строят турецкие беженцы чуть ли не за ночь. В этих временных и порой построенных как попало лачугах вы увидите многочисленные следы тех основных предпочтений, о которых мы сегодня рассуждали. Они возвели их с мудростью пауков из старых канистр из-под керосина, сучьев, обрезков бамбука, папоротника, тростниковых циновок, тряпья и глины. Разнообразие построек и находчивость строителей выше всяких похвал. Хотя эти посёлки не имеют плана в нашем понимании этого слова, они исключительно цельны и превосходно вписываются в местность, и мне будет жаль, если они исчезнут. Они обладают совершенством живого организма, а не системы. Улицы ветвятся естественно, как виноградные лозы, удовлетворяя потребности обитателей, водяные колонки и свалки расположены в наиболее удобных местах, чтобы не создавать неразберихи. То же и с другими общественно важными местами: расстояние до каждого выверено, сами они разбиты по назначению и связаны друг с другом. И всё это спланировано не профессионалами, а на глазок. Там, где город пускает корни, образуется микроклимат. На улицах не асфальт, а мягкая утрамбованная земля, впитавшая в себя мочу, и вино, и кровь пасхальных агнцев — возлияния по всякому поводу. Повсюду цветут цветы в старых канистрах или на шпалерах, давая тень горячим блестящим стенам хибар. На балконе, устланном тростниковой циновкой, клетка с певчей птицей, высвистывающей понтийские мелодии. Козёл.
Человек в красном ночном колпаке. Есть даже крохотная таверна, где голубые кружки летают от бочек и обратно. Есть тень, в которой лениво торгующиеся или перебранивающиеся над картами мужчины могут задремать между своими аргументами. Вы должны сравнить это героическое усилие с иным, над которым мы сегодня размышляем. У них много общего. Видите ли, город — это животное и всегда находится в движении. Мы забываем об этом. К примеру, всякое человеческое поселение растёт к западу и северу, если тому нет естественных препятствий. Может, это происходит в силу какого-то непонятного закона тяготения? Мы не знаем. Какого-то закона муравьиной кучи? Не могу сказать. Теперь задумайтесь над тем, как образуются городские кварталы, — так птицы сбиваются в стаю. Дома как люди, их населяющие. Один бордель, другой, третий — и вот уже раскинулся квартал. Банки, музеи, группы с разным уровнем дохода имеют свойство собираться вместе для защиты. Каждое новшество меняет всю картину. Новое производство сказывается на укладе, может погубить весь квартал. Или, скажем, закрывается кожевенная фабрика, и весь квартал начинает загнивать, как зуб. Подумайте над этим, когда читаете об алтаре Идейского Зевса, погубленного тем, что его поливали алой бычьей кровью и полировали, — африканский обряд.
А теперь, после того как мы долго говорили о в-утробе-строительстве и гробницестроительстве, пора рассмотреть механостроительство и, может, даже дурацкостроительство.
В этом месте запись стала неясной и обрывочной, поскольку Карадока перебили совершенно невероятным и забавным образом.
Из-за колонны позади него появилась рука, белая и с карикатурно накрашенными ногтями. Она неуверенно двигалась, как змея, ощупывая желобки на камне. Оратор, заметив дрожь, пробежавшую по лицам публики, обернулся, следуя за взглядами.
— А, пожаловал к нам, Мобего, — тихо пробормотал он. — Прекрасно.
Все смотрели, не отрывая глаз, как рука выползала из-за колонны; вот появилась нелепая целлулоидная манжета, висящая на голом запястье, чёрный обвислый рукав. Ипполита вздрогнула от ужаса. Потом в смятении пролепетала: «Это же Сиппл!» И действительно, это был Сиппл, но такой, каким мы его ещё не видали, ибо на этом существе был давно забытый наряд его первой, клоунской профессии. Привидение медленно выплыло из-за колонн храма, и самым ошеломляющим в его появлении было дикое соответствие окружающей обстановке — словно какая-то раскрашенная фантастическая деревянная фигура древнегреческого празднества в честь Вакха внезапно ожила, разбуженная громким голосом Карадока. Первым делом физиономия с носорожьим огромным носом, нарисованными широкими ноздрями, как у детской лошадки-качалки; на голове — продавленный шапокляк с торчащими из него пучками грубых волос; галстук, похожий на крикетный молоток; громадные драные башмаки, как пингвиньи лапы; огненно-рыжие волосы, торчащие из прорех в подмышках…
По всем нам пробежала дрожь дурного предчувствия, когда полукоматозная фигурка, застенчиво моргая, ступила в круг мягкого света лампы. Ужас Ипполиты был естественным ужасом устроительницы мероприятия; публика же просто онемела, не зная, что делать: смеяться или поднять шум. Кое-где слышались смешки, тут же подавляемые, но это была чисто истерическая реакция. Мы прилипли к своим сиденьям.
Продолжая моргать, гротескная фигура с лукавым видом двигалась на Карадока, который в свою очередь тоже, казалось, остолбенел от удивления. Затем, пока мы, как зачарованные, наблюдали за происходящим, едва осмеливаясь дышать, Сиппл стремительно бросился к бутылке. Карадок, словно очнувшись от гипноза, безуспешно попытался отразить нападение, поймав клоуна за руку. Но Сиппл, с проворством, какого мало кто ждал от него, схватил тяжёлую бутылку, одним диким прыжком оказался среди публики и помчался по проходу, как заяц, к парапету северной стороны, расшвыривая шезлонги и сидящих в них дам.
Публика очнулась от наваждения. Визжали женщины, оказавшиеся на земле. Все вскочили на ноги и смотрели, разинув рот от изумления. Кто-то засмеялся, но таких было немного. Карадок потерял равновесие и свалился с постамента вместе с пюпитром, за который ухватился. Едва не лишившись чувств, он лежал недвижимо среди исторических камней. Его лампа взорвалась, и огонь перекинулся на стул; к счастью, пламя быстро погасили. Несколько встревоженных профессоров, движимых состраданием, поспешили к телу лектора, чтобы поднять его, большая же часть аудитории, продолжая вопить, следила за волнующей траекторией фигуры, мчавшейся, держа бутылку над головой, словно зонтик. Клоун летел с такой невероятной скоростью, что возникал вопрос, как ему удастся затормозить, когда он достигнет внешней стены.
Но у Сиппла было на уме другое. Издав дикий клич, он, как обезумевшая морская птица, взвился в прыжке прямо в небо и… свалился на городские огни внизу. Это был гигантский акробатический прыжок — колени чуть ли не у самого подбородка, фалды пиджака распростёрлись в ночном небе крыльями летучей мыши. Одно нескончаемое мгновение он, казалось, висел чёрным силуэтом над переливающимся сиянием столицы — потом стремительно рухнул вниз и исчез, и его жуткий вопль постепенно затих. Раздались отчаянные крики, и половина аудитории бросилась к высокому углу парапета, ожидая увидеть далеко внизу мёртвое тело. Но прямо под стеной находился достаточно большой выступ; все почувствовали облегчение, смешанное с сомнением, ведь наверняка он свалился именно сюда, невидимо для зрителей. Или же он промахнулся и действительно упал на Афины? Они облепили парапет и, не зная, что и думать, слушали доносившиеся снизу глухой шум и гудки машин. С выступа тоже как будто невозможно спуститься. Куда он в таком случае подевался, чёрт возьми? Любопытные вытягивали шеи, недоумевающе смотрели друг на друга. Приключившееся было столь странным и столь неожиданным, что кое-кто, должно быть, задавался вопросом, а не почудилось ли ему всё это. Может, Сиппл нам пригрезился? Он исчез так внезапно и так окончательно. Никто толком ничего и не видел.