Теннесси предложил зайти в ближайший бар, поболтать. Мы пили и разговаривали о пьесах, книгах и моей девственности. Я пребывал в полном восторге — редко кому выпадает счастье вот так сидеть и пить с двумя гигантами литературы. И не стал говорить им кто я такой — уродливый, толстый выпускник иешивы, выросший в Бенсонхерсте. Собственно, тема эта в нашем разговоре и не возникала.
Спустя несколько недель Теннесси и Трумен постучались в дверь моей квартиры. Впустив их, я мгновенно понял, что оба здорово чем-то накачались — и возможно, всем сразу. Обоих пошатывало, мысли обоих путались. Теннесси дал мне какую-то таблетку: «На-ка, прими, только не звони мне завтра утром, не жалуйся» — сказал он заплетающимся языком. И очень скоро мы трое напрочь забыли о наших горестях — обо всех до единой. Я рассказал им о моем пристрастии к кожаной одежде и склонности к садомазохизму, и Трумену сразу же захотелось увидеть меня в костюме копа. «Хочу наручники посмотреть, — раз за разом повторял он, имитируя детский, тонкий и поскуливающий голосок. — Покажи мне наручники!».
Я переоделся полицейским и предстал перед ними.
— Ты уже слюнки пускаешь, Тру, — сказал Теннесси. — Может, если отсосешь сегодня у копа, у тебя и депрессия пройдет.
И с этими словами он подтолкнул Трумена ко мне.
Трумен упал на колени, расстегнул молнию на моих брюках и проделал сказанное. А потом просто повалился на пол и отключился. Спустя недолгое время мы уже все спали на полу. Проснувшись же, налегли на «Пепси», которой эти двое запили новую порцию таблеток. Я последовать их примеру отказался, понимая, что надо все же и меру знать, однако Теннесси и Трумен принимали наркотики постоянно, — каждый отгонял таким образом депрессию.
Еще через несколько недель я, увидев у бассейна Теннесси, присел с ним рядом. Он выглядел подавленным, и я спросил, что у него стряслось.
— Пишу пьесу, а она ну никак не идет. Ненавижу ее. Уверен, критики живого места на мне не оставят. Я все переписываю ее, переписываю. Выпить не хочешь? — и он протянул мне термос, наполненный смешанным с бренди кофе.
— А как Тру? — спросил я. — В тот раз он еле-еле выбрался из моей квартиры.
— О чем ты? — спросил Теннесси. — Как это Тру попал в твою квартиру?
Из дальнейшего нашего разговора выяснилось, что о случившемся всего несколько недель назад он решительно ничего не помнит. Больше я Трумена Капоте ни разу не видел, а Теннесси через некоторое время переехал куда-то еще. Годы спустя я увидел Теннесси в чикагском театре Гудмена, на постановке его предпоследней пьесы «Предназначено на слом». Он показался мне мертвецки пьяным, одиноким, подавленным, похожим на какой-то перезрелый, раскисший и расползающийся плод. Я подумал тогда, что долго ему не протянуть — и оказался прав.
В то время я не знал многих подробностей жизни двух этих писателей — подробностей, которые хорошо известны сейчас благодаря многочисленным биографиям и фильмам о них. Впрочем, что касалось меня, Теннесси и Трумен страдали от тех же самых недугов, что угрожали разрушить и мою жизнь. Быть геем означало для человека, что где-то в глубине его души, в жизненно важном центре, который представлялся ему самой уязвимой точкой подлинной его личности, крылось едва ли не врожденное ощущение собственной преступности.
В тот период истории жизнь большинства геев, как бы талантливы они ни были, складывалась трагически. И хотя тому могло иметься множество причин с гомосексуальностью никак не связанных, большинство этих людей были лишены возможности найти исцеление или спасение в долгой и прочной любви. А ее альтернатива — промискуитет, ненависть к себе, спиртное и наркотики — хоть и давала недолгое избавление от всех бед, вела, как правило, к саморазрушению, как то и случилось с Теннесси Уильямсом и Труменом Капоте.
Впрочем, неразборчивыми в связях были далеко не все, как не все и кипели от гнева. На самом деле, многие геи и лесбиянки поддерживали долгие, наполненные любовью и преданностью отношения. Многим удавалось преодолеть гомофобию и найти любовь — любовь к себе, и любовь к другому человеку. Однако и эти отношения, какими бы прекрасными они порою ни были, приходилось держать в тайне. И когда один из партнеров заболевал или умирал, тот, кто оставался жить, не имел никаких законных прав на наследство. Любовь гомосексуалистов друг к другу чистой попросту не считалась.
Нас ненавидели за то, что мы казались сексуально привлекательными людям одного с нами пола. Само наше существование считалось никчемным, а иногда и опасным. И слишком многие из нас, в том числе и я, соглашались с приговором, гласившим, что в некотором смысле мы — недочеловеки и потому не имеем полного права жить на свете.
То есть, соглашались до той пятничной ночи июня 1969 года.
Поначалу это была самая обычная ночь — очередная пирушка в баре «Стоунволл Инн». Все шло хорошо примерно до часа двадцати ночи, когда один из барменов вскочил на стойку и закричал: «Эй, копы идут! Быстро разбирайте женщин и танцуйте с ними. Никаких однополых танцев, никаких!», после чего бармены похватали свои деньги и дали деру через заднюю дверь.
Помню, сначала я услышал как где-то в помещении бара разбилась об пол пивная бутылка. А затем из становившегося все более громким бедлама донесся чей-то голос: «Хватит этим свиньям допекать нас! Не пустим их в бар! Хрен им, сегодня мы будем драться!».
Я пришел в ужас. Такого никогда еще не случалось. К облавам мы привыкли — знали их порядок и сопротивления ни в коем случае не оказывали. А тут в воздухе вдруг запахло революцией. Словно какое-то облако возбуждения и ярости опустилось на весь бар, и я ощутил, как во мне разгорается гнев. Я подбежал еще с двумя посетителями к входным дверям, и мы задвинули железные засовы, на которые они запирались изнутри. Следом несколько человек подтащили к ним музыкальный автомат, напрочь заблокировав вход. К ним тут же присоединились и другие, начавшие заваливать двери столами и стульями. Копы были уже снаружи, там сверкали маячки патрульных машин, завывали сирены. Полицейские ломились в двери, грозясь арестовать всех нас, если мы их не впустим.
И тут кто-то проорал: «Нас здесь больше, чем их! Давайте выбьем из них дерьмо!» — и такого я тоже еще ни разу не слышал. Для нас пришло наконец-то время померяться силой с копами.
Гнев мой разгорался все пуще — страшный гнев, копившийся и нараставший многие годы. Я и сам себе не поверил, услышав вдруг, что кричу: «Выйдем на улицу и перевернем их гребанные машины!»
Каждый из нас вдруг завопил во всю силу своих легких. Мы раскидали устроенные у дверей баррикады и выскочили на Кристофер-стрит. И только тогда увидели, что поджидают-то нас всего-навсего две патрульные машины и четверо, а может быть, пятеро полицейских.