* * *
Однажды отец с матерью пускали мыльные пузыри. Я тогда был в салоне и сидел у дедушки на колене, как на коне. Увидев, что бабушка Антонина идет в спальню к родителям, соскользнул на пол и побежал за ней. Она открыла большую белую дверь, и я влетел внутрь. Дрожащие разноцветные шары кружили в воздухе. Мать и отец дули в длинные соломинки с расщепленными концами. Из отцовской соломинки вылетел рой маленьких пузырьков.
«Как дети!» — улыбнулась бабушка.
* * *
Потемнело, начал моросить дождь. Я вылез из-под кровати. Перед пекарней уже было пусто. Где мама?
Она не говорила, что вернется так поздно. Я испугался, что с ней что-то случилось. Что-то плохое. Только отец мог бы все исправить. Кому ж еще под силу поворачивать время вспять и вычеркивать все из памяти свидетелей?
«Папа, сделай так, чтобы с мамой ничего не случилось».
Вернулись они вместе с Михалом вечером. Вымокшие, но веселые. Принесли завернутый в вощеную бумагу шоколад, который Михал расфасовывал в тресте.
— Не трогай! — сказала мать. — Это тебе на пальто.
Михал потер руки и улыбнулся.
— Мы обвенчались у раввина, — сказал он.
— Свидетелями были его жена и сын, — добавила мать.
* * *
В более-менее теплые дни мать брала меня с собой на базар. Но все равно заставляла надевать толстый колючий свитер Михала. Я нес за ней потертую клеенчатую сумку от булочек. В сумке покачивалась банка, в которой Михал когда-то принес чай. Крышка плотно закручивалась, поэтому в банке можно было держать молоко. Мать нюхала молоко в бидонах — не прокисшее ли, трясла яйца, чтобы послушать, «не бултыхаются ли внутри».
Базар был легальный, чего нельзя было сказать про товар, которым там торговали. Несколько раз в день появлялись милиционеры в гражданской одежде. У них были красные повязки на рукавах и немецкие винтовки с изогнутыми курками. Завидев их, весь базар в панике разбегался. Бабы подхватывали тяжелые бидоны с молоком, корзины с яйцами и маслом, завернутым в бумагу, и семенили к выходу. Быстрее всех бежали те, кто приносил куски мяса в старых школьных ранцах. Удирали и покупатели, схватив в охапку покупки. Вскоре по площади бродили уже только солдаты, которые милиционеров не боялись и приходили продавать свои шинели и ушанки.
На базаре за сумку шоколада мать купила мне ворсистую шинель. Нашла и портного, который согласился перешить из нее пальто. Он сказал матери, что это его последняя работа в Дрогобыче: первым же эшелоном ПУРа[22]он уезжает в Польшу.
Я шел следом за матерью, старательно обходя лужи, чтобы не забрызгать шинель, которую прижимал к груди. Мы миновали два сквера. На первом росли старые деревья — такие большие и густые, что заслоняли небо, хотя листьев на них уже не было. Второй сквер был поменьше. Среди кустов там вилась песчаная дорожка с торчащими из земли железными ножками от скамеек. За костелом и гимназией на Зеленой улице мать свернула направо.
Портной жил в одноэтажном доме на Флорианской, 12. В сенях мать взяла у меня шинель и подошла к двери, на которой висела табличка:
БОН. ХУРЛЮШ
ПОРТНЯЖНЫЙ МАСТЕР
— Что значит «Бон»? — шепотом спросил я.
— Бонифаций, — ответила мать. — Целиком не поместился.
Нам открыл худой человечек в черном костюме и жилете с золотой цепочкой от часов. На шее у него висел сантиметр, а из кармана пиджака торчал блокнот. Жестами приглашая нас войти, он попятился в глубину комнаты, где как-то странно пахло.
— Милости просим, милости просим, — повторял он.
Взяв у матери шинель, он поднял ее за погоны, оглядел подкладку и понюхал под мышками.
— Сукно хорошее, — одобрил. — Распорем. Лацканы, воротник и манжеты на выброс. Из остального выкроим. Пуговицы поменяем. Будет вам пальто. — Он бросил шинель на пол и опустился на колени, растягивая сантиметр. — От плеча до запястья. Стой свободно. — Записал размеры в блокнот и сунул карандаш за ухо.
— Пан Хурлюш, — спросила мать, — чем тут так приятно пахнет?
— Корицей. У евреев за стеной была бакалейная лавка.
— Вы, случайно, не знали пана Унтера из приюта?
— Я ему шил.
— Это был дядя его отца.
— Красивый человек, — сказал портной.
Голова стоящего на коленях портного находилась вровень с моей. В белках вокруг влажных зрачков проступали голубые и красные прожилки. А отца он знал? Может, тоже ему шил? Я испугался, что сейчас он у меня что-нибудь спросит. И так сильно зажмурился, что перед глазами замаячили разноцветные круги.
И тогда портняжный мастер стал медленно подниматься. Сперва кверху поплыл жилет с золотой цепочкой от часов, потом руки с сантиметром и, наконец, распрямляющиеся ноги. Под потолком пан Хурлюш удобно растянулся в воздухе и вытащил из-за уха остро отточенный карандаш.
«Уважаемая, — сказал он матери, — до войны я не только шил, но и рисовал для модных журналов. Этот костюм получил первую премию».
Он стал быстро черкать в блокноте. Повел кончик карандаша вверх и на обратном пути сделал зигзаг — получился лацкан. Три маленьких загогулины — и появились пуговицы, хотя пиджака еще не было. Горизонтальной черточкой изобразил кармашек и всадил в него платочек. Параллельными линиями вшил рукава, а волнистыми — брючины без манжет. Вернулся к пиджаку. Прижав грифель боком к бумаге, начертил жирные черные полоски, между которыми оставил белые промежутки. (В этом костюме я видел отца на кладбище!)
«Это костюм моего мужа! — крикнула мать. — Помнишь?»
«Дети забывают», — пробурчал портняжный мастер.
«Он все помнит».
«А морфий? — Мастер горько усмехнулся. — В мешочке, стянутом тесемкой. Завернутый в вощеную бумагу, как от шоколада. С ним что сталось?»
Я прикоснулся к шее. Мешочка не было.
«Да ну! — махнула рукой мать. — Он ему не понадобился».
Я открыл глаза. Портной по-прежнему стоял передо мной на коленях. Карандаш он теперь держал в зубах. На полу лежал исписанный цифрами блокнот.
— Повернись, — невнятно проговорил он. — Измерим спину. От плеча до плеча. От затылка до голеней.
— Не слишком коротко, — вмешалась мать. — На вырост.
— Подогнем. Снизу и в рукавах.
— На заплаты что-нибудь останется?
— Немного.
— Хурлюш… Что за фамилия? — спросила мать.
— Татарская.
— А вы в Польшу, хоть и татарин…
— Польский татарин, уважаемая.
* * *