Лоранс натянула джинсы; лицо ее было искажено, в желудке пусто. Она села за свой Bosendorfer. Сняла старинное кольцо с рубином-кабошоном, положила его на деревянную площадочку слева от самой низкой клавиши. И сделала медленный, глубокий вдох.
– Вы бледны, Пьер. У вас ужасный вид.
– Такие замечания отнюдь не вселяют бодрости, месье.
– Извините меня, Пьер. Но вам непременно нужно сходить к врачу. У вас желтое бескровное лицо. Щеки прямо восковые.
– О, это очень тонкое наблюдение, месье. Я вынужден признаться, что буквально умираю от переживаний: мой карликовый вяз, которому уже сто пятьдесят лет, заболел – видимо, какая-то инфекция. Листья один за другим теряют цвет. На стволе выступили два пятнышка.
– Вы никогда не приглашали меня к себе. А ведь обещали позвать. Я с самого Лондона не видел ваших деревьев!
– О, я просто не смел обременить вас таким предложением, месье. Я живу в 11-м округе, рядом с площадью Бастилии. Этот квартал вас ужаснет. Но я был бы счастлив, если бы вы пришли.
– Так вы обещаете меня пригласить?
– Разумеется, обещаю, месье. В ближайшие же дни мой дом удостоится вашего посещения.
– Значит, в ближайшие же дни я наконец смогу потрогать ветви ваших древних миниатюрных деревьев.
– Делайте все что вам угодно, месье. Можете хоть повиснуть на них!
– Ну что вы такое говорите!
– По моему скромному разумению, месье, повиснуть на ветке в двадцати восьми сантиметрах от пола совершенно не опасно.
Всякий раз как они вдвоем закусывали в баре кафе на Лилльской улице, Пьер Моренторф изыскивал тот или иной предлог, чтобы завести речь о своих зеленых питомцах – карликовых деревьях. Это позволяло Эдуарду погружаться в мечты, попутно слушая его, а то и не слушая вовсе. Моренторф старался придать растеньицу в тридцать сантиметров высотой вид могучего дуба, что высится над горным склоном, или безжалостно искривленной ураганом сосны, вцепившейся корнями в скалу на безлюдном, унылом морском берегу. Эдуарду пришли на память клетки великолепного антверпенского зоопарка близ вокзала, а следом – «обезьянья скала» Венсеннского парка. Этот образ позабавил его: крошечная сосенка держалась за скалу точно так же, как детеныш обезьянки, ухватившийся за шерсть матери. И впрямь, грудь самки имела определенное сходство со скалой на безлюдном, унылом побережье.
Увлечение Пьера казалось ему тем более благородным, что оно питалось не иллюзиями и не останками старины, а вполне реальными, живыми деревьями, просто меньших размеров. И они были не только живыми, но и куда более долговечными, чем люди. Люди, которые их разглядывали, уподоблялись жалким личинкам в тени их крон. Какая-нибудь карликовая сосна видела на своем веку, как седеют и сходят в могилу, поколение за поколением, ее садовники. Вот и Пьер Моренторф посвящал всю свою жизнь судьбе этих хрупких растеньиц вовсе не для того, чтобы упиваться властью над ними, превращая в домашних карликов. Напротив, именно это садоводство в миниатюре, эти инсоляции в миниатюре, эти поливки в миниатюре, эти подкормки в миниатюре, эти треволнения в миниатюре помогали возделывать, согревать, питать игрушечный сад, где сверхчеловеческое долголетие было сравнимо разве что с жизнью богов и титанов. Тщательно выверенная «порция» солнечных лучей, регулируемая с помощью седзи,[35]дабы замедлить вертикальный рост; тщательно выверенная «порция» воды, отпускаемой малюсенькими лейками по капле, чтобы приостановить чрезмерное развитие корней, каждодневный уход, прореживания, пересадки, прививки – все способствовало этому парадоксальному долголетию, которое заставляло грезить о вечности и которое он иногда дерзко сравнивал с грезой, навеваемой искусством, если допустить, что искусство навевает одни грезы. Подумать только: вещь, живущая веками и вдобавок имеющая над всеми искусствами то преимущество, что она принадлежит природе и упорно не желает расставаться с жизнью!
Эдуард положил себе еще немного сельди, выловленной в его родном море, и отхлебнул пива. Он подмешал в него чуточку бургундского, в надежде сделать напиток более терпким и темным. «Странная все-таки у нас дружба!» – думал он. Она началась в Лондоне, три года назад, с беседы обо всех тех вещах, что способны уместиться в неуклюжей детской ручонке, – он тогда гостил у миссис Дороти Ди, школьной подруги тетушки Отти; именно тот разговор и заставил его взять на работу Пьера Моренторфа, при всех неудобствах, какие представлял в этом многонациональном мобильном мире старинных игрушек служащий, который не терпел никаких передвижений, впадал в дикую панику, едва заслышав слово «путешествие» или «отпуск», человек, так сказать, прочно укорененный, где бы он ни жил, в своем садоводстве и отдававший своим деревцам долгие часы нежных забот. Эдуард Фурфоз был высок и поджар, Пьер Моренторф был грузным лысым гигантом. Но, подобно карликовым деревцам в горшочках из матовой керамики, их руки, их взгляды, их манера говорить отличались удивительным сходством. Эдуард поставил бокал, взглянул на Пьера и попытался представить себе, как тот любуется маленьким деревцем. Наверное, при этом он забывает о собственном росте, о собственной дородности. В такие минуты мгновенно сам превращаешься в карлика. Вначале находишь себе приют под этими корявыми ветвями. Потом нежишься, лежа на травке, в крохотном пятнышке тени. Недвижный ветер начинает потихоньку задувать в лицо, обдавая прохладой щеки на лице, взлохмачивая волосы, даже если ты лыс. И ты чувствуешь себя самым древним человеком на земле. И ты находишься в самом древнем саду на земле.
Нынче утром Пьеру Моренторфу предложили лот из четырехсот пятидесяти автоматов XVIII и XIX веков, который по стоимости сильно превышал суммы, имевшиеся в их распоряжении, а по объему превосходил все запасы на рынке, которым они владели. Эдуард тотчас сказал себе: «Вот и еще один фьорд в сторону запада, еще более узкий, дикий и холодный, и я должен его покорить». Куклы с фарфоровыми личиками, с глазами из полудрагоценных камней или стекла, с деревянными туловищами стояли на цоколях-футлярах, скрывающих либо часы, либо музыкальный автомат со скрипучей мелодией на медном валике. Ему представилось, как он погружает взгляд в эти холодные молочно-голубые или желтые глаза – в эти жалко вытаращенные мертвые глаза. И все-таки он велел Пьеру покупать, сняв деньги с брюссельского счета, но не пускать в продажу всю партию разом. Эдуард мысленно перебрал все сложные ухищрения, с помощью которых он перевезет эти четыре с половиной сотни неживых созданий на лондонский склад, минуя таможню, а затем осторожно, по одному, будет выставлять их на аукцион.
Они вышли. Серый небосвод уже начал чернеть, не дав угасающему солнцу обагрить деревья и крыши. Они зашагали по набережной. Эдуард инстинктивно ускорял шаг. Последнее время ему все чудилось, что за ним следят. Он часто оглядывался, но сзади никого не было. Пьер Моренторф, мужественно борясь с отчаянием, вызванным болезнью карликового вяза, тащился за ним с убитым видом. Эдуард подумал: наверное, в наших двух страстях, его и моей, таится секрет, который мы и разделяем и в то же время не постигаем – сдвиг масштабов, ощущение удаленности, уменьшения, и все это необходимо преодолеть. Теперь они шли по набережной Вольтера. Пьер Моренторф указал на громоздкое здание Лувра вдали – почти зеленое, окутанное предвечерней мглой.