— Беги, — отпустил ее смущенный Фортунат.
Она метнулась вверх, к спасительному храму.
— Червяк! — Мимо сына, как ядро из баллисты, пронесся, тяжело дыша, центурион.
Дика, уже у вершины холма, услыхала за спиной топот, хриплое дыхание. Неужели солдат передумал? Или это другой? Она обернулась, испуганно вскрикнула, рванулась в сторону — и, резко споткнувшись, упала головой на камни ступеней.
Звякнув, отскочила диадема.
К ногам центуриона потекла, расплываясь, черная полоса.
Здесь темнее, чем на агоре, потому кровь кажется черной. Лишь украшения, жадно ловя отдаленный свет, сияют почти как прежде.
— Чего смотришь? Снимай! — Центурион перевернул ее и дернул ожерелье на шее.
Он лихорадочно шарил по юному телу, так и не узнавшему мужской любви, срывая золотые цепочки, выдирая серьги из ушей, пытаясь расстегнуть — и не умея в спешке — массивные браслеты.
Мерзкий старик показался Фортунату чудовищем…
Юноше вывернуло все нутро. Он, заплетаясь ногами, поднялся чуть выше и опустился на выступ под алтарем у храма Артемиды.
Внизу от опрокинутых светильников и разлитого масла занималось бойким огнем сухое дерево столов и скамей. Толпа дерущихся то смыкалась с криком в тесную толкучку, то широко рассыпалась. Над площадью стоял стук и звон. И пронзительные стоны раненых.
По ступеням взлетел кто-то рослый, с коротким римским копьем. Атлет. Жених. Он дик и безумен…
Не успел Фортунат предостерегающе вскрикнуть, как над спиной центуриона сверкнул наконечник. Сверкнул — и погас глубоко в теле старика.
Покатились, прыгая со звоном, золотые браслеты.
Атлет оттащил мародера от невесты, бережно взял Дику на руки и осторожно, чтобы не споткнуться, двинулся, потерянный, вниз, на площадь.
Фортуната он не заметил. Или ему не стало дела до него, когда он увидел подругу в крови.
Римлянин мог бы, догнав, поразить его сзади мечом, но для этого у молодого солдата не было сил. Ни сил, ни охоты. «Слюнтяй», — сказал бы Тит. Он, шатаясь, спустился к отцу, взял за плечи, заглянул в лицо. Изо рта на бороду хлещет кровь. Борода сделалась черно-багровой.
— Фортунат, — прохрипел Корнелий. — Сын мой… Прости — обижал тебя. Нужда! Если бы нам… хоть пять… югеров земли…
Он весь затрясся, судорожно изогнулся, сделал, захлебываясь кровью, последний глубокий, рвущийся вздох — и сник.
Все! Вся земля уже твоя. Тысячи югеров земли. Сотни тысяч. Миллионы, до самых владений грозного Орка, в глубь которых ты теперь уйдешь.
Долго сидел Фортунат, потрясенный, у храма Артемиды. Это и есть война? Он первый раз увидел бой — до сих пор легионы Красса двигались по стране, подвластной Риму, и сражений не случалось. Ничего геройского! Пришли, нагадили…
Ветеранам, распинающимся в Риме о своих подвигах, лучше бы помалкивать…
Площадь затихла. Погасли огни.
Они перестали мешать луне, и она, во всей своей ослепительной полноте, овладела небом, горами и городом.
С вечера золотисто-красный, в синих тенях, ночью черно-багровый, в золотых огнях, город стал голубым, серебристо-белым. Будто его обнесло сверкающим инеем. И при ясном, но неживом, леденящем свете луны видел неудавшийся солдат, как греки уносят трупы. Убрали и уволокли куда-то и тело отца.
Фортуната почему-то не трогали. Не заметили? Нет, подошли трое, сурово поглядели на него, о чем-то пошептались и удалились.
Постепенно исчезли обломки столов, осколки разбитых корчаг. Уже ничего не напоминало о вечерней яростной схватке. Разве что пятна на светлых плитах рыночной площади, блестевших при свете необычайно яркой луны.
Тишина. Звезды. Мир и покой.
Фортунат замерз. Зато голову вроде отпустило. Он держал ее как сосуд, до краев наполненный водой, боясь опять всплеснуть в ней боль. Римлянин лег и укрылся коротким плащом. Уснуть, конечно, не мог, — лежал и дрожал на каменном выступе, на который и впрямь уже садился иней. Ну, места!
Не хотелось думать, что будете ним утром. Будь что будет! До утра еще надо дожить. Потерявши голову, по волосам не плачут…
Он, скрежеща зубами, все-таки задремал.
— А-а-а! — разбудил его чей-то протяжный вопль. — Ох-ох! О-о-о!..
Окоченевший Фортунат сел, кутаясь в плащ, серебристый от инея, непонимающе уставился на площадь, где опять что-то происходило.
Ритмично звучали слова на древнем языке, которого он не знал. Низкий старушечий голос тянул обреченно:
— А-а-а! О-о-о! — И вновь — рыдающий речитатив. Затем стоны: — Ох-ох! О-о-о!..
Фортунат не понимал языка причитаний, но горький их смысл был ему слышен в надрывных завываниях, то поднимающихся до пронзительного визга, то падающих до глухого рокота:
— Почему? И за что? В чем и перед кем она виновата? А-а-а! Ох-ох! О-о-о!..
Это его отпевают! Вместе с той, прекрасной и теперь уже никому не доступной. Заплакал Фортунат. И крепко уснул, согревшись слезами.
В это время очнулся от холода Тит. Он долго не мог понять, где он и что с ним. Только что вроде было шумно и весело, звучали арфы, сверкали огни, и вдруг — тишина…
Огляделся — темно. Лишь высоко наверху что-то сверкает. Со стоном прикоснулся к тяжелой голове: волосы слиплись в корку. Что с ним приключилось?
Хотел было встать, но что-то его не пускало, давило к земле. Закрыл глаза, затих. Да, что-то неладное с ним произошло. Умер, что ли, собачий сын? Он ощупал себя и нашарил на поясе флягу. Тяжелая, полная. Вспомнил! Он впрок наполнил ее за столом. Где же стол? Где люди?
Отстегнул флягу, приподнялся, поднес ко рту. Сделал большой глоток. В груди потеплело. Мысли прояснились.
Случилось, видно, недоброе. Надо встать. Но кто-то его не пускает. Дурея от боли в голове, он с трудом высвободил ноги. Наклонился, посмотрел: центурион! Потрогал — неживой. Уже закоченел.
Та-ак. Хорошенькое дело! Тит снова хлебнул из фляги. Вино оживило его. Вот что значит солдатская предусмотрительность. Кого-то он хотел поцеловать… А-а! Невесту. Чью?
Какой-то овраг, весь в кустах. Тит, морщась, вновь ощупал голову. Крепко шарахнули. Но череп как будто цел. Такую башку, братцы мои, разве что лишь кувалдой можно кузнечной пробить. Он не какой-нибудь слюнтяй вроде Фортуната.
Шатаясь, он поднялся на ноги, кое-как утвердился на них, побрел сквозь кустарник. И наткнулся на кучу трупов, лежащих вповалку, кто как. Сверху бросали.
Глаза привыкли к темноте оврага, — да и не очень темно было в нем, свет луны, отражаясь от пологого склона, разливался в зарослях бледным эфиром, — и Тит, рассмотрев поближе, узнал в лицо иных товарищей. Квинт. Порций. Гней… Вся центурия здесь! Вот это похмелье…