class="sup">{110}. В то же время, как это явствует из письма Борна к Бруксу, его тревожил разброд в рабочем движении, а также отсутствие единства в рядах социалистов по вопросу о воине; ведь часть из них встала на позиции поддержки правительства. И если Торо уповал в свое время на стойкость независимого противостоящего обществу индивидуума, то Борн возлагает надежды на интеллектуалов, на людей радикального образа мыслей.
Он нащупывает контакты и с рабочими организациями. По словам Брукса, у Борна зрела идея «наступательного и оборонительного союза между молодой интеллигенцией и пробудившимися представителями рабочих групп». В последний период жизни у него заметно нарастало разочарование в буржуазно-демократических идеалах и он обращал свои взоры к новым горизонтам. Для него становится все более очевидным: «политической демократии плутократической Америки» противостоят теперь «освободительные идеи социалистической России», вызывающей у него все большую симпатию{111}. По свидетельству Брукса, Борн «понимал тот естественный эмоциональный, позитивный призыв, который исходил от революционной России»{112}. К осени 1917 г. относятся его контакты с американскими левыми социалистами, которых он называет «большевиками». «Журналы, для которых я пишу, закрыты насильственным образом, — сообщает он в одном из писем. — Мои мысли явно не предназначены для печати»{113}. В это время за Борном устанавливается полицейская слежка. Как свидетельствует его биограф Моро, «Борн симпатизировал русской революции, а также красным в развернувшейся гражданской войне. Те же чувства испытывал он к борющейся Ирландии»{114}.
Демократические, социалистические убеждения Борна во многом определяли и его эстетические позиции. Эта связь, ясно им осознанная, прослежена в автобиографической заметке «История литературного радикала», где Рэндольф Борн прозрачно скрыт под именем молодого человека Миро. Долгие поиски подводят его к убеждению, что «литературная пропаганда» может и должна стать «на службу радикальным идеям». Формулой веры для Борна, по словам его биографа Л. Филлера, были «реализм, симпатия к угнетенным, антивикторианизм». Он был чужд прямолинейному детерминизму некоторых радикальных критиков. Но зависимость литературы от социально-экономической структуры общества ясно им осознавалась.
Борн ратовал за новую, свободную литературу, способную стимулировать прогрессивное развитие общества и оздоровить его духовную жизнь. В январе 1916 г. Борн писал на страницах журнала «Нью рипаблик»: «Рабочее движение в нашей стране нуждается в философии, литературе, конструктивном социалистическом анализе и критике отношений между трудом и капиталом…»{115} Мысль о большой литературе, отвечающей потребностям времени, никогда не оставляла Борна: она пронизывает его высказывания по конкретным литературным вопросам, оценки писателей и произведений.
Человек ищущий, чуткий ко всему новому, он был врагом затхлости и бескрылого академизма. С первых же шагов Борн вступил в спор с официальной университетской наукой, подымавшей на щит «бостонцев» и других эпигонов европейской литературы. За два десятилетия до Драйзера, Синклера Льюиса и других он выступил против консервативной группы так называемого неогуманизма, возглавленного Ирвингом Бэббитом (статья «Самоубийство критики», 1911).
Принципиальную значимость имеют выступления Борна в защиту всего того ценного, живого, что было создано американскими писателями XIX в. Важно помнить, что в те годы недооценка национальной культуры, ориентация на европейские образцы были обычными явлениями в среде академической, университетской науки. С ней Борн полемизировал в статье, названной «Наше культурное смирение». В «смирении перед европейскими цивилизациями» видел Борн «главную препону, мешающую создать истинную, подлинно национальную культуру»{116}. Солидаризируясь с Ван Вик Бруксом, он писал о необходимости всемерного изучения «полезного прошлого», т. е. широкой национальной гуманистической традиции. Пока еще в общем виде Борн уже предвосхищал ту проблематику, которая позднее привлечет Ван Вик Брукса, Паррингтона, Матиссена.
Главным врагом американской литературы Борн считал отнюдь не «натурализм» (на который ополчились консервативные критики, ведя в сущности атаку против искусства жизненной правды, а «традицию благопристойности». Поэтому он выдвигал в качестве центральных фигур литературного процесса в XIX в. Уитмена, Эмерсона, Торо и Твена, которые «выражали дух подлинной Америки, ее идеалы и национальные особенности», воплощая «неодолимую традицию жизненности и моральной свободы, которая помогает созидать будущее».
Позднейшие исследования показали, что эта традиция была шире и сильнее, чем это представлял тогда Борн. Литературные явления прошлого в свете истории, в результате работ исследователей обрели новую значимость. Открывались новые имена, переосмыслялось наследие некоторых мастеров. В 20-е годы американцы впервые осознали величие Мелвилла, в 30-е — силу антикапиталистического протеста у Хоуэллса, Лондона, Рида. Потребовалось немало времени, чтобы за Твеном, который рассматривался по преимуществу как юморист, закрепилась репутация сурового сатирика. Важно помнить, что именно Борн прочертил ту магистральную линию, которая определила высшие достижения национальной литературы.
В своих статьях и рецензиях Борн воевал с консерватизмом и мертвой книжностью. Новые, живые явления в литературе находили в нем не только проницательного интерпретатора, по и неутомимого защитника. Викторианская робость, мелкотравчатость, следование стерильным догмам «хорошего топа» — все это таило в себе препятствия для развития реалистической литературы (статья «Ловушки для неосторожных»).
Как и многие деятели американской культуры, например Хоуэллс и Генри Джеймс, Борн с надеждой обращался к опыту русской классической литературы, к Льву Толстому, Тургеневу, Чехову. В статье «Вечный смысл Достоевского» им уловлена динамика художественного развития, отразившаяся в эволюции читательских вкусов у его соотечественников. Когда-то американцам импонировал Диккенс с его несколько статичной концепцией личности. Достоевский, по мысли Борна, знаменовал шаг вперед, он открыл неведомые прежде тайники души, обнажил внутренний мир человека во всей его сложности и поразительной противоречивости. И Борн был убежден, что Достоевский, верно и серьезно понятый, может стать «могучим стимулом развития творческого сознания в Америке». Рост авторитета русской литературы в США явился для него свидетельством «расширения и углубления американского воображения». «Наша высокая оценка Достоевского и других современных русских писателей, — резюмировал Борн, — свидетельство того, как далеко мы ушли в своем духовном развитии»{117}.
Художником национального масштаба, сумевшим запечатлеть Америку в процессе становления и роста, был для Борна Драйзер. От проницательного взгляда Борна не ускользнула известная философская противоречивость автора «Каникул уроженца Индианы». Но Драйзер притягивал его своей смелостью и честностью. Вторгаясь в сферу интимного, Драйзер бросал вызов тем пуританским канонам, которые довлели над поколениями американских писателей, когда речь шла об изображении человеческой природы. Ему претили ханжество и лицемерие собственников, которые под флагом защиты «нравственности» налагали узду на творческую свободу художника, подавляли его критическую мысль (статья «Пуританин рвется к власти»). Он вступил в спор с известным консервативным критиком Стюартом Шерманом, который в печально известной статье «Варварский натурализм Драйзера» повел настоящую атаку на автора «Гения» (статья «Культ общепризнанного»). Статью Борна «Искусство Теодора Драйзера» отличала убежденность критика в том, что писатель несет своими книгами долгожданное обновление