справляться о его здоровье во время его болезни. Пока тело его выставлено было в доме, наплыв народа был ещё больше, толпа не редела в скромной и маленькой квартирке поэта. Из-за неудобства помещения должны были поставить гроб в передней, следовательно, заколотить входную дверь. Вся эта толпа притекала и уходила через маленькую потайную дверь и узкий отдалённый корридор. Участие, с которым все относились к этой столь неожиданной и трагической смерти, глубоко тронуло всё общество; горе смягчилось тем, что государь усладил последние минуты жизни Пушкина и осыпал благодеяниями его семью. Не один раз слышал я среди посетителей подобные слова: «Жаль Пушкина, но спасибо государю, что он утешил его». Однажды, едучи в санях, я спросил своего кучера: «Жаль ли тебе Пушкина?» – «Как же не жаль? Все жалеют, он был умная голова: эдаких и государь любит». Было что-то умилительное в этой народной скорби и благодарности, которые так непосредственно отозвались и в царе, и в народе; это, как я уже сказал, было самое сильное, самое красноречивое опровержение знаменитого письма Чаадаева{165}. Да, у нас есть народное чувство, это чувство безвредное, чисто-монархическое. И в этом случае, как и во всех остальных, император дал толчок, положил начало. Так это и поняли все сердечные и благонамеренные люди. К несчастью, печальные исключения встретились и здесь, как и во всяком деле встречаются. Некоторые из коноводов нашего общества, в которых ничего нет русского, которые и не читали Пушкина, кроме произведений, подобранных недоброжелателями и тайной полицией, не приняли никакого участия во всеобщей скорби. Хуже того – они оскорбляли, чернили его. Клевета продолжала терзать память Пушкина, как терзала при жизни его душу. Жалели о судьбе интересного Геккерена, а для Пушкина не находили ничего, кроме хулы. Несколько гостиных сделали из него предмет своих партийных интересов и споров. Я не из тех патриотов, которые содрогаются при имени иностранца, я удовлетворяюсь патриотизмом в духе Петра Великого, который был патриотом с ног до головы, но признавал, несмотря на это, что есть у иностранцев преимущества, которыми можно позаимствоваться. Но в настоящем случае как можно даже сравнивать этих двух людей? Один был самой светлой, литературной славой нашего времени, другой – человек без традиций, без настоящего и без будущего для страны. Один погиб, как сугубая жертва врага, который его убил физически, убив его предварительно нравственно; другой – жив и здоров и рано или поздно, покинув Россию, забудет причинённое им зло. Впрочем, все эти слухи и споры происходят совсем от других причин, вникать в которые мне не годится, но факт тот, что в ту минуту, когда всего менее этого ожидали, увидели, что выражения горя к столь несчастной кончине, потере друга, поклонения таланту были истолкованы, как политическое и враждебное правительству движение. Позвольте мне, ваше высочество, коснуться некоторых подробностей относительно этого предмета.
После смерти Пушкина нашли только 300 рублей денег во всём доме. Старый граф Строганов, родственник г-жи Пушкиной, поспешил объявить, что он берёт на себя издержки по похоронам. Он призвал своего управляющего и поручил ему всё устроить и расплатиться. Он хотел, чтобы похороны были насколько возможно торжественнее, так как он устраивал их на свой счёт. Из друзей Пушкина были Жуковский, Михаил Виельгорский и я. Было ли место в нашей душе чему-нибудь, кроме горя, поразившего нас? Могли ли мы вмешиваться в распоряжения графа Строганова? Итак, распоряжения были отданы, приглашения по городской почте разосланы. Граф Строганов получил приказание изменить отданные распоряжения. Отпевание предполагалось в Исаакиевской церкви, в приходе дома, где умер Пушкин, вынос тела предполагался, по обычаю, утром, в день погребения. Приказали перенести тело ночью без факелов и поставить в Конюшенной церкви. Объявили, что мера эта была принята в видах обеспечения общественной безопасности, так как толпа будто бы намеревалась разбить оконные стёкла в домах вдовы и Геккерена. Друзей покойного вперёд уже заподозрили самым оскорбительным образом; осмелились, со всей подлостью, на которую были способны, приписать им намерение учинить скандал, навязали им чувства, враждебные властям, утверждая, что не друга, не поэта оплакивали они, а политического деятеля. В день, предшествовавший ночи, в которую назначен был вынос тела, в доме, где собралось человек десять друзей и близких Пушкина, чтобы отдать ему последний долг, в маленькой гостиной, где мы все находились, очутился целый корпус жандармов. Без преувеличения можно сказать, что у гроба собрались в большом количестве не друзья, а жандармы! Против кого была выставлена эта сила, весь этот военный парад?
Я не касаюсь пикетов, расставленных около дома и в соседних улицах; тут могли выставить предлогом, что боялись толпы и беспорядка. Но чего могли опасаться с нашей стороны? Какие намерения, какие задние мысли могли предполагать в нас, если не считали нас безумцами или негодяями? Не было той нелепости, которая не была бы нам приписана. Разумеется, и меня не пощадили; и даже думаю, что мне оказали честь, отведя мне первое место. Я должен всё это высказать вашему высочеству, так как сердечно этим огорчён и дорожу вашим уважением. Клянусь перед богом и перед вами, что всё, чему поверили, или хотели заставить поверить о нас, – была ложь, самая отвратительная ложь. Единственное чувство, которое волновало меня и других друзей Пушкина в это тяжёлое время, была скорбь о нашей утрате и благодарность государю за всё, что было великодушного, истинно-христианского, непосредственного в его поступке, во всём, что сделал он для умирающего и мёртвого Пушкина. Боже великий! Как могла какая-нибудь супротивная мысль закрасться туда, где было одно умиление, одна благоговейная преданность, где характер государя явился перед нами во всей своей чистоте, во всём, что только есть в нём благородного и возвышенного, когда он бывает сам собою, когда действует без посредников? Кроме того, какое невежество, какие узкие и ограниченные взгляды проглядывают в подобных суждениях о Пушкине! Какой он был политический деятель! Он прежде всего был поэт, и только поэт. Увлекаемый своей пылкой поэтической натурой, он, без сомнения, мог обмолвиться эпиграммой, запрещённым стихом; на это нельзя смотреть, как на непростительный грех; человек ведь меняется со временем, его мнения, его принципы, его симпатии видоизменяются. Затем, что значат в России названия – политический деятель, либерал, сторонник оппозиции? Всё это пустые звуки, слова без всякого значения, взятые недоброжелателями и полицией из иностранных словарей, понятия, которые у нас совершенно не применимы: где у нас то поприще, на котором можно было бы играть эти заимствованные роли, где те органы, которые были бы открыты для выражения подобных убеждений?