вместе. Ты моя семья теперь, Микасан. Понятно?
– Да, – кивнул я.
Потому что мне и правда было понятно. И я мог примерно то же сказать про него.
Кэнскэ вручил мне весло и показал, как надо грести и как правильно стоять, расставив ноги. У него-то легко получалось, но оказалось, что не так-то это просто. В общем, он мне доверил везти нас назад, а сам уселся на носу передохнуть и почти сразу заснул. Рот открыт, щёки впалые – он во сне всегда казался ещё старше. А я рассматривал его и представлял, каким было это лицо давным-давно, лет сорок назад, когда он очутился на этом острове. Я ему стольким обязан. Он дважды спас мне жизнь, он кормил меня, он стал мне другом. Он прав. Мы оба счастливы, и мы одна семья.
Но у меня ведь есть и другая семья. Я снова вспомнил, как выпал с яхты, подумал о маме с папой, как они, должно быть, горюют обо мне, не смыкая глаз. Они уже наверняка поверили, что я утонул, что надежды на моё спасение нет. А я ведь не утонул. Я жив. И мне надо известить их об этом. Пока я кое-как правил лодкой к острову, на меня вдруг навалилась нестерпимая тоска по маме с папой. Мне так захотелось их снова увидеть. У меня мелькнула мысль, что можно же украсть лодку. Уплыть на ней, зажечь огонь. Но Кэнскэ столько для меня сделал, а я вот так возьму и брошу его? Предам его доверие? Поэтому я быстренько прогнал все эти мысли и старательно позабыл о них. Но, как выяснилось, ненадолго. Наутро мне попалась на берегу пластиковая бутылка из-под кока-колы. И с этого момента побег уже не шёл у меня из головы. День и ночь я только о нём и думал.
Я закопал бутылку в песок. Несколько дней я боролся сам с собой или, точнее, пытался сам себя оправдать. Ну какое же это предательство, уговаривал я себя. Даже если бутылку кто-то найдёт, всё равно же непонятно, где меня искать. Я просто дам о себе знать, что я живой. И я решился. Надо делать, что задумал, и поскорее.
Кэнскэ отправился ловить осьминогов. Я с ним не пошёл, хотел закончить рисунок. То есть это я ему так сказал. На дне одного из наших сундуков я раскопал старую простыню и оторвал от неё уголок. Усевшись на колени перед столом и расправив тряпицу, осьминожьими чернилами я вывел на ней послание:
Куда: Пегги Сью. Фэрхэм. Англия.
Дорогие мама и папа, я живой. У меня всё хорошо. Я живу на острове. Я не знаю, где он. Найдите меня, пожалуйста.
С любовью,
Майкл
Я дождался, пока чернила высохнут, потом скатал тряпицу, выкопал мою кока-кольную бутылку, затолкал послание внутрь и накрепко завинтил крышку. Ещё раз проверил, как там Кэнскэ, и убедился, что он увлечён осьминогами. И отправился в путь.
Я бегом пробежал весь остров в длину, держась поближе к опушке, чтобы вдруг не попасться на глаза Кэнскэ. А то он увидит меня и догадается, что дело тут нечисто. Гиббоны укоризненно завывали мне вслед, и все джунгли разразились обвиняющими воплями и визгами. Хоть бы только Стелла не залаяла, думал я. Так она меня точно выдаст. Но, к счастью, Стелла молчала.
Наконец я добежал до скал у Сторожевого Холма. Перепрыгивая с камня на камень, я доскакал до самого края острова. У моих ног плескались волны. Я огляделся. Единственным свидетелем была Стелла. Я размахнулся и с силой зашвырнул бутылку подальше в море. А потом стоял и смотрел, как она качается на волнах. Моё послание уже в пути.
Вечером я не притронулся к ухе. Кэнскэ даже решил, что я заболел. Я не мог заставить себя говорить с ним. Поднять на него взгляд. Всю ночь я пролежал без сна и промучился мыслями о том, какой я предатель. И в то же время я надеялся, что бутылку кто-нибудь подберёт.
На следующий день мы с Кэнскэ сидели и рисовали, и тут в пещеру вбежала Стелла. В зубах она сжимала бутылку из-под кока-колы. Она уронила её к моим ногам и, виляя хвостом, подняла на меня взгляд, вся такая довольная собой.
Кэнскэ рассмеялся и потянулся к бутылке. Я думал, он отдаст её мне, но он заметил, что внутри что-то есть. И Кэнскэ так на меня посмотрел, что сразу стало ясно: он обо всём догадался.
Черепашья ночь
И между нами повисло долгое тягостное молчание. Кэнскэ ни разу не попрекнул меня тем, что я сделал. Он не рассердился, не обиделся. Но я-то понимал, что ранил его в самое сердце. Нет, мы даже разговаривали, но не так, как раньше. Каждый словно поселился в собственном коконе. Мы вели себя друг с другом приветливо и вежливо. Но мы больше не были вместе. Кэнскэ замкнулся и закутался с головой в свои мысли. Тепло ушло из его взгляда, в пещере стих его смех. Он никогда не говорил об этом вслух, но я и так понимал: сейчас ему хотелось бы рисовать в одиночестве, рыбачить в одиночестве. И жить в одиночестве.
Целыми днями я бродил взад-вперёд по острову и надеялся. Надеялся, что вернусь, а Кэнскэ меня простил и мы снова друзья, как раньше. Но он по-прежнему держался отстранённо. Мне так жаль было нашей потерянной дружбы! Помню, я уходил на другой конец острова, забирался на Сторожевой Холм и сидел там. Только я больше не ждал корабля на горизонте. Я репетировал, что я скажу Кэнскэ. Но сколько ни репетируй, сколько ни изобретай оправданий, ничего от этого не изменится. Я совершил предательство. Никак иначе мой поступок не назовёшь. И в конце концов Кэнскэ всё сам мне объяснил.
Мы уже улеглись спать, как вдруг у входа в пещеру появилась Томодачи и, пригнувшись, заглянула внутрь. Она ещё два или три раза так делала: приходила, несколько минут изучала пещеру, сосредоточенно смотрела на нас и снова уходила. Наконец в темноте раздался голос Кэнскэ.
– Она потерять Киканбо опять, – произнёс он. – Всегда терять своего малыша. Киканбо очень непослушный малыш. Всё время убегать. Томодачи делаться грустная мама. – И он шуганул орангутаниху, хлопнув в ладоши. – Киканбо тут нет, Томодачи. Тут нет.
Но Томодачи не уходила. Ей, похоже, нужны были внимание и сочувствие. Я нередко подмечал, что орангутаны приходят к Кэнскэ, когда они расстроены или напуганы, просто