изменить внешность – и сам не знал. Просто интуитивно чувствовал, что надо «создать совсем иной автопортрет»…
Наверное, для того, чтобы на воле, когда он убежит, – а убежит он обязательно, – его не узнали, а потом густую бороду эту он острижет овечьими ножницами (другие ножницы не возьмут), потом пройдется по щекам острой бритвой. А пока пусть тюремный народ привыкает к его новой внешности.
С другой стороны, его мало кто и видел – сидел Котовский в одиночке и, наверное, сошел бы с ума, если бы не занимался гимнастикой, зарядкой, не придумывал для себя что-нибудь еще, что сокращало уныло ползущее время. На прогулки его тоже выводили одного.
Неожиданно он узнал, что в тюрьму прибыл новый арестант-бессарабец, который передвигался на костылях.
Опля! Котонский взбодрился: а ведь это выход, с помощью костылей земляка он сумеет убежать.
До нынешнего времени сохранилась записка, нацарапанная карандашом на листке, вырванном из журнала тюремной библиотеки.
«Дорогие друзья! – написал Котовский, обращаясь к своим сокамерникам, ко всем сразу. – Вы видите, что я гуляю теперь по вечерам, при свете фонаря. Это – верная свобода. Прошу вас и моего земляка на костылях приготовить мне из костылей лестницу. Костыли имеют длину около двух аршин, у вас есть швабры, которыми сметается пыль, есть ящики, как-нибудь можно достать крепкие палки по 1/4 аршина каждая, чтобы удлинить костыли, привязать палки к костылям, а вместо ступенек привязать скрученные тряпки».
Чтобы все было понятно и у исполнителей не возникло никаких побочных мыслей и вообще не стряслась осечка, Котовский сопроводил письмо точным и изящным рисунком лестницы, а внизу добавил следующие слова: «Спасите, а то погибну!»
Теперь надо было решить следующий вопрос: как передать записку арестантам, среди которых у Григория Ивановича было немало друзей; а друзья сделают все, чтобы выручить Котовского.
Скатав записку в маленький тугой комок, Григорий Иванович ждал удобного момента, чтобы швырнуть бумажный шарик под ноги арестантам, выведенным на прогулку.
Узнал Котовский и имя бессарабца, который не мог передвигаться без костылей – Наум Горлавый.
– Наум, Наум, только на костыли твои и осталась надежда, – проговорил Котовский, глядя через решетку окна во двор, где совершали променад арестанты общих камер.
Медлить было нельзя, следователи торопились, дергали Котовского, стремясь узнать имена и адреса членов его отряда, которые еще не были арестованы.
Двадцать восьмого сентября Котовский бросил записку во двор, прямо в ноги арестантам, прогуливающимся во дворе; надзирателей вроде бы не было видно, а арестанты – свои люди, записку подцепят и передадут куда надо.
В это мгновение из-за какого-то скрытого утла, а может, вообще из норы выскочил надзиратель и коршуном кинулся к маленькому комочку бумаги.
И этот побег, считай, сорвался. Котовский поморщился, обреченно покачал головой: сейчас в тюрьме начнется беготня, поднимется шум, а потом начнется такое… И уже вряд ли когда он благодарно пожмет руку земляку-инвалиду и увидит своих товарищей: всех их переведут в другие тюрьмы.
Не повезло ему…
Следователи удвоили скорость раскручивания вины Котовского: получили на руки предписание – побыстрее разделаться с ним и – в суд. И вообще при виде этого бородатого разбойника не раскрывать попусту рот, иначе муха туда может залететь. А то и две. Ловить его на всем, даже на том, что он не совершал, и все соответственно подшивать в дело…
Задание, данное им, следователи выполнили – четвертого октября шестнадцатого года в окружном суде Одессы начались слушания по делу Котовского. Председательствовал на суде полковник Гаврилица.
Когда подсудимого под усиленной охраной ввели в зал, полковник озадаченно выпрямился в своем кресле, посмотрел на фотоснимок, лежавший перед ним: там был изображен человек, совсем не похожий на Котовского – с темными висками и дремучей окладистой бородой… А по проходу шел наголо остриженный, без бороды, очень худой человек с бледным осунувшимся лицом, никакого отношения к фотоизображению, лежавшему перед Гаврилицей, – даже отдаленного, – не имеющий.
– Скажите, а не могли сюда вместо Котовского доставить кого-нибудь еще, другого человека? – недоуменно поинтересовался полковник. – Это не Котовский.
Секретарь суда замешкался, вопрос председателя вызвал у него некую оторопь. Ответить он так и не успел – вместо голоса секретаря зал услышал спокойный, хотя и слабый голос подсудимого:
– Нет, не могли. Котовский – это я.
Адвоката Лунгина, который согласился защищать Григория Ивановича, в зале не оказалось – струхнул. Котовский защищал себя сам.
Заседание было коротким – время на дворе стояло тревожное, в воздухе не истаивал запах революционных пожаров, – наоборот, он делался сильнее, люди понимали, что грядут перемены, а вот какие именно, сказать никто не мог, – в тот же день, четвертого числа, Котовскому был вынесен приговор: «Подсудимого Григория Иванова Котовского, уже лишенного всех прав состояния, подвергнуть смертной казни через повешение».
В своем последнем слове Котовский просил заменить ему виселицу расстрелом. Лицо у Гаврилицы после этого обращения сделалось железным, такое лицо пробить невозможно, глаза уползли под прикрытие густых бровей; стало понятно – никаких замен не будет.
Вечером Котовского переместили в камеру смертников, руки и ноги заковали в кандалы. Теперь оставалось ждать, когда приговор будет приведен в исполнение.
Это было, пожалуй, самое неприятное, заставляющее холодеть кровь в жилах ожидание, когда приходилось слушать тишину в коридоре и цепенеть невольно, если вдруг раздавалось тяжелое буханье сапог, а за ним – ржавый скрежет ключа в замке камеры. Котовскому предложили написать прошение о помиловании, но он от прошения отказался.
Приговор суда должен был еще утвердить командующий Юго-Западным фронтом Брусилов – таковы были законы военного времени. Да и боевые действия проходили не так уж и далеко от Одессы.
Момента, когда в коридоре загромыхают сапоги последнего в жизни конвоя, Котовский ждал долго – сорок пять дней и ночей, с октября по декабрь шестнадцатого года, за это время и поседеть можно было и заболеть всеми существующими на свете болезнями, но смертник, заключенный в камере-одиночке, не поседел и заболеть ничем не заболел, даже прилипчивой зимней простудой.
Самыми тяжелыми были гулкие крапивно-холодные ночи, когда Котовский укладывался на узкий деревянный топчан, покрытый плоским, со свалявшейся соломой матрацем и закрывал глаза.
Но сколько он ни закрывал глаза, сколько ни считал «слонов» – есть детский метод, который, говорят, помогает уснуть, но сон не приходил. А приходили в голову тяжелые, очень болезненные мысли о прошлом. Ведь когда человек стоит на краю вечности, он обязательно прокручивает в мозгу своем прожитые годы, прошлое, все приметное, что с ним происходило.
Котовский не был исключением из правил.
Иногда он вспоминал самого себя, маленького, шумного, гонявшего голубей, – отец сколотил около дома голубятню и подарил Гришке пару темных, с радужными перьями сизарей, похожих на горлиц, и пару чистарей – белых, с гладкими головками летунов, умевших развивать завидную скорость, и младший сын Котовских успешно