волосы, лаковые кожаные туфли, пиджак с отложными рифлеными лацканами – комик Джерри Льюис в его лучшие годы. Но, как я ни старался проникнуться вкусом маркизы в устройстве празднеств и создании фантастических декораций, всякий раз я бывал поражен. Вилла вновь преобразилась. Изобилие редких вин, изысканных деликатесов, утонченной посуды погружали меня в мир грез. Найдется ли здесь место мне?
Маркиза старалась, чтобы Роми ни в чем не знала отказа. А Роми, казалось, оставалась равнодушна к окружающей ее роскоши и мечтала о независимости. «Это всего лишь вопрос времени», – повторяла она, и, хотя я не очень понимал, на что она намекает, все равно соглашался, твердо решив, что однажды дам ей все, чего она пожелает.
Заметив вазу, полную павлиньих перьев, Роми стащила одно и воткнула его в свой шиньон. Дуга, возвышающаяся над ее прической, перекликалась с изгибом ее бедер. Я искал комплимент, достойный ее безумной, поразительной красоты. Да так и не нашел. Шли недели, и с каждым днем она становилась все более неотразимой.
На террасе, освещенной высокими канделябрами, гости толпились вокруг играющего ансамбля. После каждого соло гремели аплодисменты, звуки музыки взлетали вихрем, а потом ускорялись еще и еще. Это было неистовство, слушая которое хотелось притоптывать и трясти головой. Мы подошли ближе. Пятеро мужчин – три гитары, скрипка и контрабас. Один из них, заметив Роми, кивнул ей. Тонкие усики, сигарилла, пестрый платок.
– Ты его знаешь? – спросил я, загипнотизированный его руками, скользящими по струнам с невероятной быстротой.
– Это Джанго, – ответила она, не спуская с него глаз. – Джанго Рейнхардт.
Разумеется, это имя мне ничего не говорило. Я завороженно наблюдал за чудесами, которые творил цыган. Вечера у маркизы притягивали знаменитостей. Будь то французские артисты или иностранные, в этом доме можно было нередко встретить самые блистательные образцы искусства, которые породили пятидесятые годы, все самое гениальное и зажигательное.
В тот вечер, под луной уходящего лета в мою жизнь вошел джаз. И никогда уже не покидал ее. С тех пор ностальгия для меня – это мелодия би-бопа, кобальтово-синий цвет и запах сигариллы.
Начал накрапывать дождь, но этого никто не заметил. Захваченные ритмом гитар и контрабаса, гости забывали разговаривать, смеяться и даже пить. Дождь капал на напомаженные волосы музыкантов, смешивался с каплями пота на их лбах, затекал в их темные глаза. Вот гитары добрались до финала, до апофеоза звуков, и я подумал, что струны сейчас расплавятся под раскаленными пальцами, которые все быстрее порхали по грифу; засмотревшись на них, я почувствовал, как у меня закружилась голова. Публика взорвалась восторженными криками и аплодисментами, в свою очередь изможденная таким пылом, сердца у всех колотились в унисон.
Люпен в сопровождении нескольких слуг в ливреях раскрыл зонты, приглашая всех укрыться от дождя. Мы зашли внутрь, в намокших костюмах и платьях. Мне это обстоятельство напомнило нашу встречу с Роми. Я скользнул ей за спину, обнял и прошептал на ухо:
– «В Калифорнии иногда вечерами выпадает обильная роса».
Она обернулась, улыбаясь. Пронзила меня взглядом своих опаловых глаз.
– Вы полагаете? – ответила она, подражая голосу Джина Келли. – А мне кажется, солнце никогда еще не было таким ослепительным.
Она взяла меня за руку, и я пошел вслед за ней к роялю, стоящему под огромной люстрой. Вокруг смеялись люди, все еще немного оглушенные впечатлением от музыки Джанго. Некоторые отжимали свои рубашки, пытаясь их высушить. Звук частого дождя, зарядившего снаружи, вносил в атмосферу теплые расслабляющие ноты.
Роми опустила руку на клавиатуру и сыграла несколько тактов. Фотограф воспользовался этим, чтобы увековечить момент. Она сияла, сидя на табурете в своем тюлевом платье, подол которого раскинулся вокруг нее, как лепестки незабудки. Я узнал первые ноты мелодии из американского мюзикла, который мы оба так любили.
Подошел Люпен и испросил позволения сесть рядом. Она вдруг показалась совсем маленькой рядом с гигантом дворецким. В огромном зале воцарилась тишина, как только он начал играть. И Роми запела:
Я пою под дождем,
Просто пою под дождем.
Какое славное чувство!
И снова счастлив я!
Присутствующие наперебой зааплодировали, очарованные неотразимой улыбкой моей красавицы и ее приятным нежным голосом. Ее просили продолжать, в то время как снаружи полосовали небо молнии. «Еще! Еще!» Маркиза улыбалась, уютно устроившись в кресле. Роми запела голливудскую классику, будившую в памяти виртуозный степ Фреда Астера, великолепные костюмы и радость жизни, которую источали обожаемые ею комедии, отныне неразрывно связанные для меня с тем временем, в котором было суждено остаться истории нашей любви.
Когда дождь прекратился, гости разошлись по залам особняка. Официанты возобновили свой танец, порхая между группками людей с серебряными подносами на ладонях. Музыканты устроили перерыв и собрались вокруг большого бильярдного стола, сосредоточенно просчитывая каждый новый удар. За роялем Люпен принялся наигрывать джазовые мелодии, устремленные вверх, как и дым от сигариллы Джанго.
Джанго подошел к нам. Поднес огонек спички к тонкой сигарете, зажатой в губах Роми.
– У тебя красивый голос, – заметил он протяжно своим характерным низким тембром.
Он выдержал паузу. Она покраснела. Джанго был сдержан, он не пытался флиртовать, хотя, как и все, не мог не заметить ее хрупкой красоты.
– Ты могла бы далеко пойти, – добавил он.
Из скромности она покачала головой. Мы перекинулись еще несколькими фразами, и он отошел. Он умрет года два спустя, но я никогда не перестану испытывать к нему злобу за те несколько слов, пусть его давно уже нет на этом свете. Потому что едва он вернулся к бильярдному столу, а на улице объявили последний фейерверк лета, как настроение Роми переменилось.
– Что случилось? – спросил я, видя, что она уклоняется от моих поцелуев.
– Ничего, я устала.
И она ускользнула в сторону лестницы.
Когда я зашел к ней в комнату, она лежала в полумраке, отвернувшись лицом к стене. Снаружи раздавался треск световых букетов, освещавших комнату золотистыми отблесками. Я присел на кровати. Помолчал. Я начал привыкать к этим сумеречным разломам, которые иногда пролегали между нами, но всегда без всякого повода. Роми могла многие дни, а то и недели подряд пребывать в состоянии заразительной, чрезмерной эйфории, увлекшись чем-то до такой степени, что теряла сон, разум и ощущение реальности. Это могло быть внезапное, лихорадочное преклонение перед Фредом Астером, из чего вытекало, что надо немедленно пересматривать всю его фильмографию, пока не начнет дымиться пленка, которую она раз за разом перематывала на любимые сцены. Или проснувшаяся страсть к вязанию. Или к орнитологии. И все это так же внезапно улетучивалось. Словно кто-то гасил свет и ее мир погружался во тьму. И всех фильмов всей вселенной не хватало, чтобы вытащить ее оттуда.
В тот вечер, чувствуя, как она ускользает, я пытался угадать, что мне нужно сказать, чтобы вернуть ее. И тут она выдала эту чудовищную фразу. Эпитафию к нашей истории.
– Еще не поздно.
Я не сразу понял. Она села. Всполохи в небе бросали на ее лицо многоцветные отблески.
– Я молода, ты тоже, – продолжила она. – Мы еще успеем обзавестись детьми. А вот для моей карьеры второго шанса уже не будет. Сейчас или никогда. Я должна уехать в Париж, учиться пению, создать себе имя.
Ее речь делалась все быстрее. Она уже была захвачена картинами жизни, которая разыгрывалась на большом экране ее воображения. Я побелел. Мой взгляд опустился на ее живот.
– Любовь моя… – прошептала она, почти прижав губы к моему уху.
Накрыла мою руку своей. Я высвободился.
– Почему ты всегда все портишь? – закричала она, швыряя подушку через всю комнату.
Подушка врезалась в вазу, которая разлетелась на осколки. Я запомнил этот момент навсегда. Труп букета на мокром полу. Потек туши на ее щеке. Пульсирующую вену на шее. Она сводила меня с ума. Я был без ума от любви, без ума от ярости.
– На этот раз все серьезно, Роми. Мы больше не играем!
Она нацепила свои эспадрильи, накинула на плечи меховое