Итак, мы отправились к рубежам Швейцарии, перемещаясь непринужденными перегонами по семь-восемь часов в поезде каждый день и останавливаясь на ночь. Это были непрестанные погрузки и выгрузки: поезда, такси, гостиничные автобусы, и каждый раз следовало пересчитать все шестнадцать багажных мест. Голос дедушки эхом отражался от стен величайших железнодорожных вокзалов Европы: «Марта, куда ты, шут подери, подевала тот чемодан из свиной кожи?»
В целях идентификации нашего багажа Папаша налепил на каждую вещь розовую американскую двухцентовую марку, – затея, которая вызвала острую критику с моей стороны и со стороны Джона-Пола: «Что ты собираешься делать, Папаша, – спросили мы с сарказмом, – хочешь послать все это барахло почтой?»
В первый день нам с отцом было не так плохо, потому что мы все еще находились во Франции. Мы мельком увидели Дижон, потом поезд проходил через Безансон по пути в Базель. Но когда мы въехали в Швейцарию, все переменилось.
Швейцария почему-то показалась нам очень скучной. Пейзажи здесь совсем не отвечали вкусам отца, да у него и не было времени делать наброски, даже если бы он захотел. В каждом городе мы в первую очередь искали музеи. Но музеи все были какие-то неинтересные. Они были заполнены преимущественно огромными полотнами некоего современного швейцарского художника, представлявшими отвратительных громадных палачей, намеревающихся снести головы швейцарским патриотам. Кроме того, нам всегда было сложно отыскать музей с первого раза, потому что мы не знали немецкого и с трудом понимали, что именно люди отвечают на наши расспросы. Когда же, наконец, добирались до музея, то вместо утешения в виде нескольких симпатичных картин обязательно натыкались на очередную красно-желтую карикатуру этого швейцарского джинго[72], имя которого я позабыл.
В конце концов у нас вошло в привычку посмеиваться надо всем, что мы встречали в музеях, дурачиться, напяливать шляпу на головы статуям, что, в общем, никому не мешало, поскольку музеи все равно были совершенно пустынны. Только раз-другой у нас едва не возникли неприятности, когда внезапно появившийся из-за угла сердитый швейцарский охранник заставал нас то потешающимися над шедевром в кепке, то насмешничающими над бюстом Бетховена.
Собственно говоря, за всю поездку отец лишь однажды получил настоящее удовольствие, – на джазовом концерте в Париже, который давал большой американский негритянский[73] оркестр. Не помню, кто выступал, – полагаю, время Луи Армстронга еще не пришло, – но отец был счастлив. Я не пошел, – Папаша не одобрял джаз. Но когда мы приехали в Люцерн, в отеле оказался оркестр, и наш столик в ресторане стоял так близко к нему, что я мог бы протянуть руку и потрогать барабан. На ударных играл негр, с которым я немедленно подружился, хотя он был очень стеснительным.
Обеды проходили куда интереснее со всем этим деловитым барабанным стуком прямо мне в ухо, и меня больше занимала работа ударника, чем тарелки с дыней и мясом. Это было моей единственной радостью в Швейцарии, но Папаша очень скоро добился, чтобы столик нам поменяли.
Вся остальная поездка представляла собой одну длинную ссору. Мы ссорились на прогулочном пароходе и в вагончиках фуникулера, ссорились на вершинах гор и у их подножия, на берегах озер и под тяжелыми ветвями вечнозеленых деревьев.
В гостинице в Люцерне мы с Джоном-Полом едва не дошли до рукопашной (причем Бонмаман была на стороне Джона-Пола) из-за вопроса о том, стащили англичане мелодию God Save the King у My Country ‘Tis of Thee [74], или это американцы слизали My Country ‘Tis of Thee с God Save the King. На тот момент я почитал себя англичанином, поскольку был вписан в британский паспорт отца.
Но наверно наихудшим был день, когда мы на поезде отправились на Юнгфрау. Всю дорогу я спорил с Папашей, который полагал, что нас надули, и утверждал, что Юнгфрау[75] на самом деле не столь высока, как другие окружающие нас горы. Ведь он отправился на эту экскурсию будучи уверен, что Юнгфрау – самая высокая вершина в этих краях: а теперь – пожалуйте – Эйгер и Мёнх оказываются гораздо выше! Я с пеной у рта доказывал, что Юнгфрау только кажется ниже, потому что она дальше отстоит, но Папаша не доверял моей теории перспективы.
К тому времени, как мы добрались до Юнгфрауйох[76], все готовы были пасть от нервного истощения, у Бонмаман от высоты началось головокружение, Папаша почувствовал себя дурно, в столовой я разразился слезами, а когда мы с Отцом и Джоном-Полом вышли прогуляться на снежное плато без черных очков, у нас еще и разболелись головы, так что в целом день был совершенно ужасен.
В Интерлакене, хотя Папаша и Бонмаман получили большое утешение, заняв комнаты, в которых всего несколько месяцев назад останавливались Дуглас Фэрбенкс и Мэри Пикфорд, семейство опозорил Джон-Пол: он рухнул в бассейн с золотыми рыбками и потом бежал через весь отель, кропя свой путь водой и клочьями ряски.