себе, дети самоотверженно ухаживали за отцом и матерью. Ваня чуть свет подымался с постели и, прихватив с собой что-нибудь из одежды, спешил на Конный базар.
На толчке была невероятная давка, толпились тысячи людей, жизнь била ключом. Там можно было сыграть в рулетку на «колесе счастья» с прыгающим по гвоздям гусиным пером и выиграть кусок мыла, стеариновую свечу или головку сахара; можно было послушать согласное пение нищих и темные проповеди босяков; можно уплатить небольшую сумму, за что белая крыса вытащит тебе на счастье билет с предсказанием будущего.
Эта крыса со сказочными рубиновыми глазками и острыми зубками вытащила Ване билет, свернутый аккуратно, как аптечный порошок; на билете ровным девичьим почерком было написано: «Вы станете знаменитым писателем, а когда достигнете желаемого, то утонете в воде». Однажды, давным-давно, мать зазвала домой бродячую цыганку и попросила ее погадать на сына. Присев, цыганка театрально разбросала по земле, заросшей зеленым шпорышем, атласные карты с золотым обрезом и певучим голосом изрекла, что Ване падает судьба — писать книги. Странное совпадение: ученая крыса и цыганка предсказывают ему одно и то же!
Многие жители города продавали или обменивали вещи на толчке. Шинели меняли на английские бутсы, бензин на мыло, за поношенные штаны давали буханку ржаного хлеба. Продать можно было все что угодно. Приезжие крестьяне жадно брали любой товар у чахлых, потерпевших житейское крушение людей. На многолюдном майдане стояло множество возов, пахло дегтем, навозом, сеном.
Как-то Ваня продал бородатому дядьке в сермяжной свитке напильник отца, дюжину медных ружейных патронов двенадцатого калибра и настольное зеркало. На вырученные деньги купил буханку хлеба, пшена, две тощие скрюченные воблы.
На базаре Ваня встречал своих одноклассников Нину и Юру Калгановых, сторонившихся его и стыдливо продававших замки в виде фунтовых гирь, встречал и Борю Штанге, постепенно спускавшего из-под полы отцовскую библиотеку.
На базаре часто выступали индусские факиры, египетские маги, китайские волшебники, и Ваня, не чувствуя мороза, часами глядел на их чудеса. Особенно поражал его воображение чародей Рамзес. В него стреляли пять охотников из публики, причем ружья заряжали зрители, а невредимый, улыбающийся Рамзес на лету ловил пули руками, словно жуков, приговаривая при этом: «Пуля дура, а штык молодец».
Он все мог, этот пахнущий водкой великолепный Рамзес: прокалывал себе булавками ладони, прибивал трехдюймовым гвоздем язык к доске, выкуривал, не выпуская изо рта дыма, десяток папирос, глотал живых лягушек, а затем выплевывал их в банку с водой, пил керосин и извергал изо рта огненные струи.
В публике рассказывали о Рамзесе невероятные легенды. Говорили, что он несколько раз уходил на волю из тюремной камеры, а в Киеве его будто бы заковали в ручные и ножные кандалы и бросили с моста в Днепр, но через минуту он уже избавился от тяжелых цепей и выплыл на берег к ожидавшим его тысячам людей.
«Хорошо бы поступить подручным к Рамзесу и научиться всей его премудрости», — подумывал мальчик.
На вырученные от продажи вещей деньги Ваня покупал бутылку молока, несколько картофелин или яблок и, послушав псалмы и думы слепых бандуристов и лирников, чистыми голосами певших о казачьих походах, о женских разлуках с мужьями, сынами и нареченными, стремительно мчался домой. У растопленной плиты его нетерпеливо ждала сестренка.
Он торопливо рассказывал Шурочке о базарных событиях, то смешных, то печальных: к примеру, о том, как мужики убили беспризорника, стащившего из лошадиной торбы кусок макухи.
Или о том, как слепой лирник пел про стремительные походы Семена Буденного, про кровавые битвы за Царицын и Касторную, про трех братьев: старший был белый, средний махновец, а самый младший — большевик; и все три брата бились между собой в смертном бою, на глазах онемевшей от скорби матери.
Мария Гавриловна слабела не по дням, а по часам. Глаза ее запали, и казалось, в них светится и угасает чистая ее душа. Она понимала, что долго не протянет, что дни ее сочтены, и все-таки надежда не оставляла ее: болезнь — это только дурной сон, вот она проснется по-прежнему здоровой и сильной. Сколько можно сделать прекрасных дел, которые она все откладывала, да так и не сделала! Мысли ее путались, они набегали волнами и разбивались. В изнеможении Мария Гавриловна закрывала глаза. Однажды, очнувшись от бреда, она слабым голосом сказала дочери, штопавшей у ее ног худое бельишко:
— Захворала я без отлёку. Износилась я сердцем, больше не встану… Берегите папу, детки мои, он у вас хороший и умный.
Затаив дыхание, Шурочка следила, как мать попыталась приподняться, осенить себя крестным знамением, тихо произнесла какое-то непонятное слово и, откинувшись на подушку, вздохнула, слабо кашлянула и вытянулась. Все было кончено.
Впервые осознала Шурочка, как неотразима, страшна и непонятна смерть. Она еще никогда не видела, как умирают люди, но не испугалась и не стала будить брата. Осторожно встав со стула, на цыпочках прошла в детскую комнату, отыскала в столе два медных екатерининских пятака из коллекции Вани и прикрыла ими еще теплые веки матери.
Подняв кверху морду, завыл Гектор, разбудил Ваню. Мальчик быстро вскочил на ноги, сердцем почуяв беду, и увидел сестру, нагнувшуюся над ложем матери и дыханием согревавшую ее руки.
— Что ты делаешь? Что с ней? — Он понял, что произошло, но не верил.
— Ничего, Ваня… Просто нет у нас теперь мамы.
Мальчик похолодел, внутри у него все оборвалось, подбежал к постели.
Шурочка медленно поднялась. Две косы упали на ее грудь. Она сказала ровным голосом:
— Что ж мы, Ваня, будем теперь делать? Надо заказать гроб, купить место на кладбище, пригласить священника, устроить поминки, а у нас денег нет.
Они постояли молча, бросились друг другу в объятия и зарыдали; подошел Гектор и стал тереться о их ноги.
— Пить, — раздался едва слышный голос Ивана Даниловича.
Шурочка опомнилась, кинулась к отцу.
Вскоре уже все жители двора знали, что у Аксеновых в доме покойник. Заскрипели двери на немазаных петлях, впуская в кухню серебристую снежную пыль, входили и выходили люди, крестились, прикладывались к пергаментно-желтой руке усопшей и по старому украинскому обычаю ладонью касались печки.
Григорий Николаевич Марьяжный забежал на минутку и сказал, что в столярной мастерской обоза заказан гроб. Из казармы, одетые в сорочки из сурового деревенского холста, пришли бабы — жены ассенизаторов, обмыли покойницу. Пока прибирали ее, плотники внесли в дом пахнущий лесом сосновый гроб. Один из них сказал:
— Всю жизнь жила безобидно, как растение, и померла, как цветок.
Гроб обили красным кумачом, поставили на кухонный стол и умело положили в него принаряженное тело Марии