Она продралась сквозь заросли винограда — прежде всего ей хотелось услышать голос дяди Элиаса, чтобы понять, до какой степени он пьян — чуть-чуть, средне или очень сильно.
Она стояла в зарослях винограда, одна, наедине с дождем, наедине с безлюдной мокрой пустыней, наедине со своим одиночеством и преступным подслушиванием. Она заставила умолкнуть сердце, умолкнуть дыхание, умолкнуть серый стук крови в затылке. Ей хотелось услышать голос дяди Элиаса, но его не было слышно.
— Речь идет только о гарантии с нашей стороны. Основная тяжесть падет на иностранный капитал…
Это был голос Тиле, другой голос перебил и заглушил его:
— Иностранная инициатива. И специалисты, черт побери! Такая конъюнктура не будет длиться вечно. Наша промышленность должна…
— Так я об этом и толкую! Давай разберемся. Ты говоришь: большевики… Совершенно верно. Существует только одна угроза… если центральные и западные силы договорятся о мире, они непременно сплотятся… провалиться мне на этом месте, если это не так! И когда дым войны рассеется, что будет тогда? Тогда они будут вынуждены понять, что наши интересы совпадают с интересами Германии, Англии, Франции и всех, кто находится за пределами средневекового хаоса, творящегося в России…
— Да ты просто спятил! Мы должны вырвать с корнем эту заразу. Японцы во Владивостоке уже наготове, мы только и ждем, чтобы англичане развязали себе руки и выставили достаточно солдат…
— Что-о?.. Да брось ты! Какая там к черту новая война? Никакая это не война… это называется интервенция, и она произойдет по требованию наиболее значительных представителей русской политики… таких, как Керенский. Не надо волноваться, интервенция и война — это совсем не одно и то же.
— У нас? Здесь? Нет! Разве ты не видишь, что из этого революционного баллона уже давно вышел весь воздух! Прекратилась даже идиотская болтовня о восьмичасовом рабочем дне… Транмель и его приспешники уже заткнулись.
— Вот именно, и ты должен понять: единственное, что после войны сможет удержать эти орды, — это наша сплоченность. Промышленность Европы должна сплотиться…
— И строительная промышленность полетит в тартарары, если после войны наше судоходство ослабеет. Спрос…
— Катитесь вы все к чертовой матери!
О! Это уже дядя Элиас. Вот удача. Хердис кусала суставы пальцев. Как бы там ни было, а он в кабинете.
Сейчас она возьмет и зайдет туда. Постучит в дверь. Сделает реверанс и скажет…
— К черту швейцарский! А вот имея за спиной солидный шведский капитал… Ты, батюшка, не волнуйся. Это мероприятие еще может оказаться глобальным. И если мы примем участие в развитии…
— Должны и мы сказать свое слово, неужели ты этого не понимаешь?
— Вот именно, именно!.. Мы думаем о мире, открывая свое предприятие. Вместо того чтобы вечно воевать…
— А с тем авторитетом, которым пользуется норвежская деревообрабатывающая промышленность, наше акционерное общество «Строительство транспорта»…
— Да ты вспомни о налогах! Здесь нас обдерут как липку, это всем известно. Но если инициатива исходит из-за границы…
— Если мы хотим получить свою долю, пользуясь создавшейся конъюнктурой, какого черта мы так боимся вложить…
— Боимся? Нет, батюшка Элиас. Вкладывать деньги ты не боишься. Единственное, чего ты боишься, так это своей мадам…
— Я? Мадам?.. Пошел ты, знаешь куда!.. Понял?
В комнате зашумели. Гул голосов, смех. Отвратительный, злой смех. Слово «мадам» склонялось на все лады, дискантом и басом, с икотой и ревом. Зазвенела разбитая рюмка.
— … Он так боится своей мадам, что сейчас в штаны напустит, — простонал кто-то, задыхаясь от смеха.
Напустит в штаны…
Больше Хердис не могла терпеть.
Узкая одежда мешала ей, дикий виноград сердито обрушивал на нее потоки воды, когда она продиралась сквозь него, чтобы укрыться за кустом таволги. Здесь до нее долетал лишь неясный гул голосов — нет, надо послушать еще, может, она все-таки поймет, из-за чего они препирались. Только бы они не говорили так много о всяких делах!
Когда Хердис оправила одежду, рубашка у нее была насквозь мокрая от воды, падавшей с листьев; из комнаты доносился все тот же гул, разобрать его было трудно. Она дрожала от холода, но ей хотелось послушать еще — может, они уже помирились?
— Я так и знал. Я всегда говорил: Элиас Рашлев не тот человек, который изменит единству и откажется встать на защиту общих интересов…
Послышался звон сдвинутых рюмок. Пение. Значит, они помирились! Теперь она может вернуться к Матильде.
Непостижимо.
Они возвращались домой на большом роскошном катере Тиле, самом роскошном из всех роскошных катеров на западном побережье, как утверждала Матильда. И дядя Элиас, целый и невредимый возвращался вместе с ними. И это после замечательного обеда в отеле — лососина, клубника, — несмотря на то что в меню значилось только тушеное мясо.
Дядя Элиас, хотя немного мрачный и молчаливый, был цел и невредим. Тиле и Касперсену пришлось помочь ему сойти на берег.
У причала стояла мать. Она была белее своего пальто. На дядю Элиаса она даже не взглянула, ее глаза, как два черных костра, впились в лицо Тиле.
— Ага! — только и сказала она. — Та-ак! Наконец-то вам удалось!
Она повернулась спиной к господам в катере и стала подниматься к дому следом за молчавшим дядей Элиасом. Тиле крикнул ей:
— Послушай, Франциска! К таким вещам надо относиться разумно…
Мать обернулась к Тиле.
— Я так и сделаю, Теодор. Мы уедем отсюда. Осенью мы переедем в Копенгаген. Я вырву его из этой банды грязных спекулянтов, которые называют себя его друзьями.
Хердис и Матильду она не удостоила ни словом, ни взглядом.
ТЫ НАПИСАЛА ЮЛИИ?
Хердис не отвечала. Каждый раз, когда она слышала подобные вопросы, у нее каменело лицо. Ты выучила грамматику? Ты решила задачи? Ты уже занималась музыкой? Ты написала Юлии?
Мать повторила вопрос:
— Ты что, не собираешься писать Юлии?
Конечно, собирается. Она непременно напишет Юлии. Но почему это надо сделать сию же минуту? Она ответила:
— У меня завтра урок с фрёкен Кране. Я должна разобрать пьесу Черни.
— Давно пора, — холодно сказала мать и направилась в кухню.
В дверях она обернулась, глаза ее сверкнули.
— Я сама напишу Юлии. Сегодня же. Но это не одно и то же. Ведь любит-то она тебя.
Хердис села за пианино и, нетерпеливо вздохнув, сдула с лица волосы. Когда ей предстояло играть Черни, ею овладевала необъяснимая усталость.
К тому же она не могла найти ноты. Материнские ноты всегда лежали сверху. «Принцесса доллара», «Сильва», «Веселая вдова».
Она посмотрела на изумительно красивую фотографию Наймы Вифстранд и стала напевать