стандартов Айбеншюц запил.
Все, не говоря уже о дезертирах, предавались шнапсу. Холера уже выхватила троих кредиторов Ядловкера, но еще оставался Каптурак, этот маленький, несокрушимый Каптурак. Он тоже пил, но его желтое, помятое лицо даже не розовело, его не брали ни бациллы, ни алкоголь.
Конечно, умирали не все, но многих болезнь повергла в тяжелое состояние.
В приграничном трактире играли только поверитель стандартов, жандарм Слама, пройдоха Каптурак и продавец каштанов Самешкин. Вообще-то его уже не стоило называть «продавцом каштанов», потому что больше он почти ничего не продавал. Что можно продавать там, где господствует холера? И какая холера!
Люди умирали как мухи. Так говорится, но в действительности мухи умирали медленнее. Болезнь продолжалась от трех до восьми дней, смотря по обстоятельствам, а потом люди синели, из открытого рта у них вываливался язык, они делали пару последних вздохов и отходили в мир иной. Какая польза была от посланных властями врачей и лекарств?
Одним прекрасным днем из военного управления пришел приказ о незамедлительной эвакуации из Златоградского округа целого полка тридцатипятилетних военных. И тут поднялась еще большая паника. До сих пор бедные люди верили в то, что смерть лишь случайно заглянула в их дома и домишки, но теперь, когда по воле государства уехал весь гарнизон, они поняли, что эта, как они ее называли, «чума» пришла надолго.
Зима вовсе не собиралась возвращаться. Люди тосковали по морозам, которых обычно боялись, но ни морозов, ни снега не было. В лучшем случае временами шел град, в основном же лили дожди. Повсюду людей косила и душила смерть.
А однажды произошло что-то и вовсе из ряда вон выходящее: на протяжении нескольких часов шел красный, как говорили — «кровавый дождь», похожий на очень мелкий красноватый песок. Он сыпался с как бы кровоточащих крыш и покрывал все улочки сантиметровым слоем. Тут люди испугались еще сильнее, чем при эвакуации гарнизона. И, несмотря на то, что в Златоградский округ приехала государственная комиссия, и несмотря на то, что эти ученые мужи, собрав народ в общинном доме, объяснили, что «кровавый дождь» — это хоть и редкий, но известный науке феномен пришедшего издалека, из пустыни, красного песка, страх не отступил от людских сердец, и люди стали умирать еще стремительнее, чем прежде. Они поверили, что наступил конец света. А кому же от таких мыслей захочется жить?
Холера со скоростью огня распространялась от дома к дому, от села к селу. Нетронутыми оставались лишь отдельные хутора и замок графа Хойницкого.
Невзирая на то, что в швабском приграничном трактире бывало так много людей, холера не тронула и его. Она словно замерла в парах обволакивающего трактир алкоголя.
Что касалось поверителя стандартов Айбеншюца, то он, как уже говорилось, пил вовсе не из страха перед болезнью и смертью. Наоборот, пил он оттого, что оставался живым. Живым без Ойфемии. Какое-то время он вообще ее не видел. Магазин, который, впрочем, очень мало посещали, был под присмотром Каптурака и Самешкина. И только одному Богу было известно, чтó все это время в своей комнате, одна, делала Ойфемия. Что же она делала?
Как-то ночью выпившего много медовухи вперемешку со шнапсом поверителя стандартов охватила какая-то смутная решимость зайти к ней в комнату. Собственно говоря, это была и его комната. Чем путаннее становились мысли, тем яснее вставал перед его глазами образ Ойфемии. Он чуть ли не касался руками ее обнаженного тела. Мне бы только до нее дотронуться, думал он, только бы дотронуться! В этом желании не было ничего от воспоминаний о блаженстве, какое он испытывал от ее тела. Только бы дотронуться, только дотронуться!
Повторяя эти слова вслух, нетвердой походкой он поднялся наверх. Дверь в комнату была открыта, и он вошел. Сидя в полутьме к нему спиной, Ойфемия смотрела в окно.
Что она могла созерцать? Там, на улице, как и все эти дни, шел дождь. Что же в темноте дождливой ночи искала она за окнами? Стоя на платяном шкафу, напоминая Айбеншюцу мутную звезду, горела крошечная керосиновая лампочка.
Почему она не поворачивается? Может, он настолько тихо вошел? Но он не был в состоянии дать себе отчет в том, как он вошел, он даже не знал, когда вообще это произошло. И хотя он пошатывался, ему казалось, что он стоит, стоит здесь уже целую вечность.
— Ойфемия! — позвал он.
Повернувшись и тут же встав, она подошла к нему, обвила руками его шею, потерлась щекой о его щеку и сказала:
— Не целуй! Не целуй!
Затем, коротко произнеся «как грустно», она отпустила его, и ее руки, как два раненых крыла устало повисли вдоль тела. В этот момент она казалась Айбеншюцу прекрасной, большой, раненой птицей. Ему хотелось сказать ей, что она — самое дорогое для него существо на свете и что он готов отдать за нее жизнь, но вопреки своей воле он только вымолвил:
— Я не боюсь, не боюсь холеры!
В его сердце для Ойфемии было так много добрых, нежных слов, но язык не подчинялся ему. Нет, не подчинялся.
Внезапно он почувствовал сильное головокружение и, прислонившись к двери, которая тотчас открылась, упал на пол. Он хорошо понимал все, что происходило, он отчетливо видел, как вошел Самешкин, как поначалу он на секунду с удивлением остановился, а потом своим веселым, зычным голосом спросил:
— А он что тут делает?
— Ты же видишь, он пьян, он заблудился, — ответила Ойфемия.
Значит, я пьян, подумал поверитель стандартов и почувствовал, как чьи-то сильные руки подняли его и вытащили за дверь. Это точно не были руки Самешкина. Потом его отпустили, и он ясно услышал, как Самешкин пожелал ему доброй ночи.
Это воистину добрая ночь, подумал Айбеншюц и, как собака, заснул под дверью любимой Ойфемии рядом с сапогами Самешкина.
30
Рано-рано утром Айбеншюца разбудил слуга Онуфрий, у него для поверителя стандартов было письмо с гербовой печатью. Разбитый, уставший Айбеншюц поднялся с холодного, жесткого пола. Испытывая некоторую неловкость перед Онуфрием оттого, что спал здесь, перед порогом Ойфемии, он взял письмо. Оно было от участкового врача Киниовера, и в