Ознакомительная версия. Доступно 10 страниц из 49
в документальном фильме про Оскара Шиндлера. Ее так давно нет в моей жизни. И вот начинается фильм. Я взяла его в библиотеке, где нашла книгу о матери.
Фильм состоит из множества интервью, которые режиссер Джон Блэр взял у свидетелей того времени. Где же она? Я перематываю фильм назад и вперед, но никак не могу найти нужный отрывок. Наконец, на 17-й минуте она появляется на экране.
Бабушка, прямая как жердь, сидит на стуле, смотрит точно в камеру. Красивое лицо с тонкими чертами. В ее облике всегда было что-то девичье. Она выглядит точно такой, какой я ее помню, — будто застыла во времени.
Бабушка что-то говорит, но слова мне сейчас не важны. Я даже не слушаю, лишь смотрю на нее.
Как же я соскучилась.
Вижу, ей не хватает воздуха. Невыносимо смотреть, как каждый вдох дается ей с трудом. Бабушка смертельно больна. Мне так ее жаль.
Я перематываю снова и снова, сцены повторяются два, три, четыре раза. Только потом до меня доходит смысл ее слов. Бабушка по-прежнему защищается. У нее было время на размышления, но ей это не помогло. Она не изменилась.
Мне грустно, а еще я злюсь. Злюсь на нее, злюсь на съемочную группу. Они направляют камеры прямо в лицо больному человеку, не оставляют бабушку в покое. Рут Ирен отвечает уклончиво. У нее превосходный английский. Знакомый приятный голос. Как раньше. Если бы только она не произносила эти чудовищные слова. Я чувствую, что бабушка скрывает гнев. Она явно загнана в угол.
На следующий день она умрет. Думает ли она во время интервью о таблетках, которые собирается проглотить? Давно ли она начала их собирать? Она уже приготовила печатную машинку, на которой наберет прощальное письмо? Или ей только во время интервью станет ясно, что она больше не может убегать — ни от болезни, ни от прошлого?
На нее сыплется все больше вопросов. Я вижу, она хочет, чтобы ее оставили в покое, она больше не в силах отвечать. Но они продолжают снимать ее утомленное лицо. Я вглядываюсь в ее глаза. Больше всего я любила ее глаза. Говорят, когда кто-то врет, он отводит взгляд, начинает моргать, смотрит в сторону. Бабушка этого не делает. Она смотрит прямо перед собой. Я не могу уличить ее во лжи. И это самое страшное: она искренне верит тому, что говорит.
В предсмертной записке она не упоминает жертв. Речь идет только о ней и о ее болезни.
Рут Ирен Гёт незадолго до самоубийства, 1983 год{10}
Она пишет только об одном ребенке — о второй дочери Моники, моей единоутробной младшей сестре. После удочерения меня вычеркнули из родной семьи. Но я почему-то уверена, что бабушка помнила обо мне до самого конца.
Мне бы хотелось иметь другого деда. А бабушку я бы ни на кого не променяла.
Возможно, все было бы иначе, будь у нас шанс встретиться, когда я уже выросла. Если бы мы разговаривали о том времени, она бы и меня кормила этой семейной ложью, которая так усложнила жизнь матери. Но мы не разговаривали. Я была ребенком.
Это не значит, что я защищаю бабушку или поддерживаю ее позицию. Я отстранилась от поступков Рут Ирен в лагере — от тех, которые она совершила, и тех, которые, к сожалению, не совершила. Я отстранилась и от ее послевоенных высказываний. Спутница коменданта концлагеря Рут Ирен Гёт и моя бабушка Ирен — для меня разные люди.
Многие дети и внуки национал-социалистов чувствуют себя обязанными загладить вину за действия предков. На внуков это действует не так сильно, как на «поколение кающихся» — детей нацистов. Вначале я заметила такую склонность и у себя, заметила этот страх — а как близкие отреагируют, если я скажу, что люблю бабушку?
Книга о матери озаглавлена так: «И после этого я должна любить отца?». Из названия следует, что она, разумеется, любить его не должна. Автор Маттиас Кесслер постоянно бьет по ней преступлениями Гёта. Во время чтения мне казалось, будто автор грозит пальцем и осуждает мою мать: «Твой отец монстр! Нельзя его любить!»
Но человеческая психика устроена иначе. Если бы мои дети совершили что-то ужасное, я бы, разумеется, осудила этот поступок, однако не перестала бы их любить.
Часто про потомков нацистов говорят, что они создают психологический конструкт, который позволяет им примириться со зверствами родных и сохранить у себя в голове остатки образа хорошего отца или бабушки. И тогда потомки утверждают, что их родственник просто исполнял приказ и другие люди совершали куда более ужасные злодеяния. Многие цепляются за утопическую мысль, что в конце концов преступник во всем раскаялся.
Думаю, со мной такого не происходит. Впрочем, я задумывалась, может, Амон Гёт все-таки раскаялся в конце жизни. Но эти мысли посещали меня не потому, что я хотела снять с него вину — и, соответственно, с себя тоже. Дело в том, что меня интересуют психологические связи, и Амона Гёта я считаю прежде всего человеком, а чувство сострадания заложено в человеческой природе.
Перед казнью дед не раскаялся, иначе бы он не вскинул руку в нацистском приветствии. И бабушка не раскаялась, она вообще предпочитала не замечать жертв. Она словно жила с закрытыми глазами.
Тем не менее я не стану оправдываться за то, что бабушка была мне близким человеком. Не собираюсь ничего объяснять. Что есть, то есть.
В детстве рядом с ней я не чувствовала одиночества. И никогда этого не забуду.
Глава 4. Жизнь с мертвецом: Моника Гёт, моя мать
Амон подчинил себе всю нашу жизнь.
Да, он мертв. Но он все еще здесь.
Моника Гёт, 2002 год
Я хочу снова увидеться с матерью — не для того, чтобы припомнить ей прошлое, а чтобы расспросить.
С нашей последней встречи прошло почти 20 лет. Она удивится, когда я объявлюсь? Опешит? Обрадуется? Ей станет любопытно?
Захочет она со мной встретиться или нет?
Я поставила себе крайний срок: связаться с матерью до конца календарного года. В октябре я была в Кракове. Прошел ноябрь, наступил декабрь, осталось несколько недель.
В середине месяца я поняла, что дольше тянуть нельзя, и за неделю до Рождества написала матери письмо, узнав адрес из телефонной книги.
Проблема возникла с самого начала: как обращаться? Мама? Моника? Дорогая Моника?
В детстве я называла ее «мамочка»,
Ознакомительная версия. Доступно 10 страниц из 49