Соблазнитель змейНа ниве, – как в переводе Виктора выразился Барт, – живые раны наносит то, что видишь, а не то, что знаешь. Пейзажи и вообще лица, сперва как-то манящие нас по пути, составляют наречие такой любви, которой, может быть, и не будет.
Самое признание, продиктованное подорожным письмом (не без привычной в рассеянном духе заботы), может быть времяпрепровождением, таким театром, где засушенные препараты, бетизы, набитые и восковые ляльки, уникальные инструменты, другие предметы, в качестве чисто механических представлений своей замкнутой странностью обостряющие подлинность переживания.
Поначалу его самолюбие ущемлено теснотой этих предметов.
Человек выходит (как бы с вокзала) в посторонний город, не зная, что и ведёт его. Карты, квартиры и авантюры его приключений, встреч и т. д. интересны. Он проходит, как кислотой выжигая следы своего освобождения, оставляя призрачные путевые столпы, для нас составляющие карту кривых и точек, где белое, богатое для всякого поле. Бродить или идти ни за чем, несмотря ни на что, не разбирая новости от повторения, – всё это потребность чисто физическая. Чем дальше и дольше, изнашивается его намерение (оно неважно), от мыслей он обращается к промыслу, иллюзии превращаются в транс. Но исчерпанность вдруг открывает ему много возможностей. Жизнь дарит его культурой, так скажем, практической. Её молчаливые правила среди адюльтера между чувствами и его совестью убеждают, что на этом пути нет ничего полезнее здравого смысла ценителя, любви к чувственной для себя красоте, близкого и бескорыстного любопытства. Они же склоняют его полагать прежнюю «высшую волю» новым и необычным (конечно!) способом думать. Открытое сердце и лёгкое лицемерие теперь придают его шагу осмысленность, а лицу – привлекательность.
Определённо его полюбит всякая девушка.
Обманщики и убийцы, это известно, – надежда женщин.
Потому что он доставляет «предмету» всё удовольствие быть: безразлично и благодарно (то, в чём для него «правдивость» всякого испытания).
Она приносит ему полное, т. е. молниеносное наслаждение.
Близость, точнее, сближение на пути драгоценнее «дружбы», не говоря о «чувствах».
Все эти дороги, начинаясь в предчувствии как мыслимые пунктиры на верстовых следах, дальше объединяются в форму и время, волей нелепой, крепнущей детской речи завязываясь в один путь – лабиринт: очертания становятся из иллюзии в зной, лицо пустыни, прокажённое в катакомбах, несущий каркас, ведущий глубоко под землю его зрения. Как и кроны, жилы, корни, вдруг опутавшие лицо, всё тело, ходы, лестницы и подвалы, уводящие его к обетованному султанату Потоцкого. Он чувствует ветровое лицо себя, продвигаясь. Тень, его очертания, выхваченные в копоти из полудневных тропизмов солнцепёка и сумерек, дальше развиваются как по ту сторону стеклянной пластины, в проекции. Возможны оплошности. Это может оказаться и строение из колёс, вала, пружин и других особенностей, конструкция, как говорится, с винтом. Под угрозой нервного срыва тогда он начинает поправлять галстук, смотреться и пр., задерживаясь у различных и интересных предметов. Эта попутная близость, точнее, сближение и очищает; конечно, не в плане «света», а строя и перспективы.
Он попадает в неё как в комнату.
Без дверей, с окнами на любой ветер. В дыму, стало быть, от сигареты несколько душной и сладкой, как будто с кем целуешься, напротив окна в трюмо он лежит, гасит окурки о чёрный диван, развалины неодиночества. Когда окно треснет, зеркало разобьётся, останется то же самое. Мизантропия. Извне украшать её, слепую камеру для картинок, карточек и обманок, поздравительных на неудачу. На всех карточках, лицах – сомнамбулизм. Вместо мишени лицо Лиа де Путти, напрасной возлюбленной. Причуды, проблески неустойчивой череды поражений составляют в его уме партию, прихотливую jeu d’echecs в тропических, шахматных видениях Каломана Мозера: кровь, истекающая кьяроскуро. Кровь, сквозимая в ткани, лёгкая алая занавесь на золотом, сосновом полу. Павлин, мерцающий канителью по чёрному сукну, золочёная чашка с кофе, кюрасо на белом столике, пилястры, белые среди чёрных панелей, и шёлк, блестящий, как её исполненные глаза, в болотной свежести: в раковине из-под шали плещется, бьётся, её руки (бледные, как у рыжих) сжимают под зелёным паром своё тело. Звезда, сомкнутая в полумесяц, – это кольцо на её большом пальце. Нет, не звезда, кудри: Габриэль в летящих крыльях ртути – или (вдруг) голова, сжатая в острый серп? луны? звезда за зелёным паром? трепещет, бьётся, водой проливается на его тело под простынёй, в холод и вовсе не летний сквозняк от разбитого окна комнаты.