Ознакомительная версия. Доступно 44 страниц из 216
«На остановленных вагонах конки, – добавляет Тюменев, – вверху происходила форменная давка»[1422].
Зрители были разные.
«…Но буду известен будущему…»
«…Так не хоронят ни богачей, ни власть имущих, – пишет очевидец, – так хоронят только любимцев народной массы, которые всю свою жизнь боролись за этот народ, защищали его от всяких напастей и долгими годами страдания приобрели себе любовь народа»[1423].
Современник говорит о народе не в том специфическом, чисто «мужицком» смысле, в котором употреблял это понятие сам Достоевский. Тот народ на похоронах отсутствовал. Среди «всего Петербурга», заполнившего собой пространство от Кузнечного переулка до Николаевского (ныне Московского) вокзала, не было тех, на кого автор «Дневника писателя» возлагал свои самые горячие упования.
«Народ в этих похоронах не участвовал, – записывает А. В. Богданович… – Кто-то ответил на вопрос: кто умер? – “Говорят, какой-то писец”. Значит, народ его не знал. Вся демонстрация была сделана учащейся молодёжью, газетами и литераторами»[1424].
«В народе, – пишет «Порядок», – шли толки о погребаемом. Так, нам пришлось слышать два отзыва: один догадывался, что покойник – штатский генерал, другой же говорил, что это какой-то главный “учитель”, который безвинно пробыл четыре года в каторге»[1425].
Да, народ его не знал (хотя, по словам М. А. Рыкачёва, «венок от народа отличался огромными размерами»): для тех, кто взирал на процессию со стороны, потребовались некоторые разъяснения.
«…Какая-то старушка, – вспоминает И. И. Попов, – спросила Григоровича: “Какого генерала хоронят?” – а тот ответил:
– Не генерала, а учителя, писателя.
– То-то, я вижу, много гимназистов и студентов. Значит, большой и хороший был учитель. Царство ему небесное»[1426].
П. П. Гнедич в свою очередь приводит следующий диалог: «…когда старичок извозчик, сняв шапку, с недоумением спросил у актёра Петипа:
– Кого же это хоронят?
Тот отвечал не без гордости:
– Каторжника!»[1427]
Возможно, именно этот эпизод имеет в виду другая воспоминательница, рисующая очень похожую сцену – только в более пространной и более «художественной» редакции:
«Помню, какой-то студент в пледе на вопрос извозчика – не генерала ли хоронят? – ответил:
– Какого генерала? Каторжника хоронят. За правду царь на каторгу сослал. А ты думаешь, мы бы стали генерала хоронить!
– За правду-у? – раздумчиво повторил извозчик и вдруг, как будто что-то сообразив, снял шапку и перекрестился.
– Ну коли так, царство ему небесное, мы это тоже понимаем…»[1428]
«Разве это был писатель народный по преимуществу? – вопрошает «Голос». – Нет, Достоевский писал не для народа. Почему же всё петербургское общество спешило к скромному гробу в скромной квартире в Кузнечном переулке?»[1429]
Последним вопросом задавались многие.
Из того обстоятельства, что за прахом Достоевского шла преимущественно образованная публика, вовсе не следует, что его похоронам можно отказать в их «потенциально-народном» характере.
Он записал в последней записной книжке: «При полном реализме найти в человеке человека. Это русская черта по преимуществу, и в этом смысле я конечно народен (ибо направление моё истекает из глубины христианского духа народного) – хотя и неизвестен русскому народу теперешнему, но буду известен будущему»[1430].
Он сознавал эту кровную связь. Сам почти не писавший собственно о «народе» (за исключением «Записок из Мёртвого дома»), он не отделял себя от него и вполне признавал свою духовную зависимость. При всём своём могущественном интеллектуализме он не был писателем только интеллигенции и для интеллигенции: вовсе нет. Да и сама она, русская интеллигенция, столь единодушно почтившая его в час прощания, менее всего была склонна расценивать автора «Карамазовых» как защитника её «цеховых» интересов. Те, кто провожал его к месту последнего успокоения, не могли не понимать: он принадлежит всем.
Невиданное многолюдство его похорон, их неожиданная «злободневность» проистекли оттого, что сам он воспринимался интеллигентским сознанием как живое воплощение главных национальных проблем. Его чтили за явленную им мировую боль, за всемирность его упований, за то, что именно этими, им же самим открытыми и провозглашёнными качествами он обозначил родовую природу русской интеллигенции, указав на её связь с народом, на её предназначение и судьбу.
Народ не знал его (хотя в прежде всего другого усвоенном сострадательном узнавании: «каторжник» – высказал свою молчаливую приязнь). Что же касается образованного общества, для которого вопрос о его собственном взаимосуществовании с народом становился всё более мучительным и неразрешимым, оно почтило усопшего за то, что он был обращён именно к этой главной проблеме, и за то, что в его неустанных поисках, казалось, блеснул луч надежды.
…Между тем провожавшие начали уставать. При запевании «Святый Боже» «шапки… стали сниматься всё туже и туже, а в самой цепи на Невском стали и покуривать (как будто, – замечает Тюменев, – нельзя было отходить на это время к панели). Вскоре и сами певцы перестали во время пения снимать шапки и, в конце концов, молитва в шапках, под гул и разговоры окружавшей толпы, над которой носились облачка папиросного дыма, обратилась в какую-то холодную формальность, занимавшую разве одного только дирижёра…»[1431]
Всё это могло напоминать недавний московский «апотеоз» у обвитого венками бюста Пушкина: по неисповедимому закону благие порывы хороших русских людей обращались «в какую-то холодную формальность»…
…Тем временем голова процессии приблизилась к воротам Лавры.
Письмо, адресованное покойнику
Ознакомительная версия. Доступно 44 страниц из 216