можно было наново остеклить всю колхозную Россию. Перегоревшее, сжеванное пожаром железо, мягкие, потерявшие в пьяном огне силу гвозди, шурупы, дверные ручки валялись тысячами; огромные, погубленные стальные рельсы и балки, прогнутые, порванные, закругленные злодейской силой немецких бомб…
Сколько пота затратили люди, чтобы из горной породы, песка, из руды извлечь стекло, камень, железо, стальные балки, медь. Тысячи и тысячи артелей каменщиков, плотников, маляров, стекольщиков, слесарей десятки лет с утра до заката работали здесь…
Какое мастерство видно было в кладке кирпича, как хитро, сложно выкладывались лестничные клетки, какая силища была в капитальной кладке треснувших стен. Гладкий асфальт был разрыт – темнели бомбовые ямищи, такие, что в них можно было сложить стог сена. Эти ямы разъели гладь площадей и улиц, и обнажился второй город, подземный, – толстый телефонный кабель, водопроводные трубы, котлы парового отопления, выложенные бетоном колодцы, переплетения подземных проводов.
Сокрушение величайшего труда! Казалось, пьяные мордастые злодеи издевались над тысячами рабочих людей. А те, кто жил в этих домах, встретились Вавилову в заволжской степи: обессилевшие старухи, женщины с младенцами, сироты, старики. А сколько их лежало под кирпичными холмами!
– Вот это Гитлер, – произнес протяжно вслух Вавилов, и все время эти три слова звучали в его ушах: «Вот это Гитлер…»
Для Гитлера сила оказалась в насилии человека над человеком. Это понятие силы было враждебно и чуждо Вавилову и миллионам таких, как он.
Понятия силы, справедливости, добра, труда определяют законы народной души. Когда говорят: «Народ это осудит», «Народ этому не поверит», «Так думает народ», «Народ на это не согласится», то подразумевается именно обычное общее чувство и простая мысль, живущие в сердце, в разуме народа. Такие простые чувства и простые мысли касаются самых основных, а значит, особо важных черт человеческого бытия – они-то и есть те духовные, ядерные силы, которые связывают единую ткань жизни и судьбы народов.
Эти чувства и мысли как бы присущи народу в целом, но живут они и в каждом отдельном человеке, дремлют, когда человек себя чувствует один на один с жизнью, просыпаются, когда человек ощущает себя как часть большого целого, когда человек говорит: «Так это я и есть народ».
И всем тем, кто говорит, что народ любит силу и уважает силу, следует основательно подумать, как народ эту самую силу понимает, и какую силу народ уважает, признает, и перед какой силой снимает шапку, и какую он не уважает, не признает, и никогда не пойдет за ней, и никогда не смирится перед ней.
32
Мерцающее облако с утра стояло в воздухе – прах искромсанных снарядами кирпичей, серая пыль, поднятая с неметеных городских площадей взрывами мин, снарядов и тяжким шагом подкованных сапог.
В полуденном, струящемся воздухе немецкие солдаты-наблюдатели, взобравшиеся на верхние этажи разбитых домов, увидели через пустые глазницы окон реку, поразившую их своей красотой: Волга голубела, отражая безоблачное небо; широкий, напоминавший море простор ее сверкал на солнце. Влажное, чистое и нежное дыхание реки обдувало потные лица солдат.
А по улицам, среди горячих, пустых каменных коробок шли германские войска; самоходные пушки, броневые автомобили, танки со скрежетом делали на углах крутые повороты; мотоциклисты в распахнутых мундирах, без фуражек и пилоток кружили по площади, охваченные веселым пьяным безумием.
Пыль смешалась с дымом походных кухонь, запах гари – с запахом горохового супа.
Автоматчики, покрикивая и весело замахиваясь, вели пленных в кровавых, грязных бинтах, перегоняли на западную окраину бледных, растерянно озиравшихся жителей: женщин, детей, стариков.
Пехотинцы-офицеры то и дело щелкали фотографическими аппаратами и, не доверяя памяти, вытаскивали записные книжки, делали пометки – каждая из этих книжек должна была стать семейной реликвией, памятью славного дня для внуков и правнуков.
Солдаты с серо-каменными, пыльными щеками, облизывая сухие губы, входили в дома, гулко ступая по уцелевшим паркетным полам брошенных квартир, стучали прикладами автоматов в стены, заглядывали в шкафы, встряхивали одеяла.
И как не раз это происходило – солдаты совершенно непонятным, чудесным способом находили среди развалин бутылки русской водки и сладких вин.
Улицы огласились пронзительной музыкой сотен губных гармошек, из-за выбитых стекол слышалось ухающее хоровое пение и топот солдатской пляски, хохот, крики; одиноко и печально звучали среди картавых немецких выкриков, среди волынок и гармошек звуки советских патефонов, найденных в брошенных квартирах: тенор Лемешева, бас Михайлова.
«И кто его знает, чего он моргает…» – пел печально и удивленно девичий голос.
Солдаты выходили из домов, запихивая на ходу в ранцы из телячьих шкур чулки, кофточки, мотки ниток, полотенца, граненые рюмки, чашки, разливные ложки, ножи. Солдаты похлопывали себя по оттопыренным, туго набитым карманам. Некоторые, озираясь, бежали через площадь: прошел слух, что за углом находится фабрика дамской модельной обуви.
Шоферы наваливали в грузовики рулоны мануфактуры, сложенные ковры, мешки муки, ящики макарон, танкисты и водители броневиков запихивали в люки боевых машин ватные одеяла, сорванные с окон гардины, занавески, снятые с постелей покрывала, дамские пальто.
А с прилегавших к Волге улиц слышался треск автоматов, разрывы мин, пулеметные очереди, но к ним не прислушивались.
На балконе четырехэтажного здания, обращенного к Волге, стоял унтер-офицер наблюдатель в маскировочном балахоне, расцвеченном желтыми, коричневыми и зелеными овалами, с вуалью, украшенной мохнатыми лоскутками, и кричал картаво и повелительно в трубку: «Feuer!.. Feuer!.. Feuer!..»[13] – взмахивал рукой – и из-под деревьев на бульваре оглушительно послушно рычали пушки и из черных жерл молниеносно, как из змеиной пасти, выбрасывало желтые и белые раздвоенные языки.
Быстро проехал бронированный штабной автомобиль, сделал разворот среди площади и остановился; худой генерал с желтыми крагами на кривых ногах, с горбатым носом, с лицом, пересеченным несколькими шрамами, вышел из автомобиля и, поблескивая стеклом монокля, оглядел небо, площадь, дома, нетерпеливо указывая рукой в перчатке, сказал несколько слов подбежавшему офицеру и, снова сев в машину, уехал в сторону вокзала.
Вот таким и должен был быть последний день войны – таким он представлялся, и таким он пришел.
Казалось, жаркий туман стоял не в небе, а в раскаленных головах. Запах гари, прокаленного камня, жилья, мягкого асфальта опьянял после долгих недель, проведенных в степи.
Волга, столько раз виденная на карте бесплотной голубой жилой, сейчас, живая и подвижная, плескала о каменную набережную, шуршала, колыхала на себе плоты, понтоны, бревна, лодки. И немцы поняли: вот она – победа!
А там, где края клина, вбитого Паулюсом в центре города, граничили с районом, еще не очищенным от советских войск, все еще продолжалась война – там пока не думали о трофеях. Танки били