вошел вслед за нею. Шагнул в темноту и не увидал ничего, кроме отблесков огня на печной дверце. Но Ганеле подошла к какой-то неясной тени.
— Это я, мамочка! — и слилась с ней, видимо, в объятии.
— Отец, отец! — радостно закричала мать.
— Это господин Караджич, — представила Ганеле.
Откуда-то появился отец. По тому, как он поднял руку, было видно, что он растерян. Мамочка старалась засветить керосиновую лампу зажженной от печки лучиной. Но у нее дрожали руки, и это никак не выходило. В конце концов лампу зажгла Ганеле, и желтый огонек в сумерках угасающего дня напомнил ей то раннее утро, когда она три месяца тому назад уезжала отсюда. Как только загорелся свет, отец и мать повернулись к гостю.
Материнские глаза сияли, губы приветливо улыбались.
Но отцовские так и впились в глаза жениху дочери. Однако и отцовское лицо стало понемногу проясняться: все больше и больше. Вот губы и глаза улыбнулись. Ого, огромный нос, какого в Подкарпатской Руси никто еще не видел! И красивые миндалевидные глаза под черными, как уголь, бровями! И красивая форма рта! И эти щеки, только полдня небритые, а уже черные, как у нахамкесова ученика! С сердца у Иосифа Шафара будто камень свалился, — нет, целые оползни, каменные глыбы, и оно лежало освобожденное, раскрытое, теплое, трепещущее. И Иосиф Шафар протянул это сердце на ладонях Иво Караджичу.
— Милости просим!
С сияющей улыбкой он обеими руками пожал руку гостю.
— Милости просим! Милости просим, господин Караджич. — И страшное имя, причинившее ему столько тревог, вдруг зазвучало знакомо и приятно. «Дурак этот Пинхес! Дурак! И умная у меня жена!»
Он радостно обернулся к ней. И они, понимая друг друга, обменялись улыбкой.
Он опять подошел к Ганеле, словно еще не поздоровался с ней.
— Здравствуй, Ганеле, здравствуй, дочка!
— А у меня на ужин ничего нет! — вдруг с отчаянием воскликнула мама.
Иво Караджич попросил Ганеле, до того как совсем стемнеет, показать ему дом, о котором он столько от нее слышал. И Ганеле, предчувствуя, что ни она, ни он никогда больше не смогут радоваться жилищу, где прошла ее юность, показала ему пустую корчму и лавку (несмотря на возражения отца), полупустые комнаты с шаткими половицами, покрытый птичьими следами, заснеженный двор, навесы и хозяйственные постройки. Нет, в сад она его не повела: с садом были связаны слишком неприятные воспоминания.
Получилось настоящее прощание: когда предметы чудесно оживают, и мы любим их, и нам хочется приласкать их рукой или хоть взглядом. Отец, объяснявший себе этот подробный осмотр по-своему, ходил с ними, слегка взволнованный, улыбаясь, стараясь быть как можно приветливей, и все время испытывал потребность трогать зятя за рукав. Не зная, чем бы похвастать, он рассказывал о дедушкиной славе. Мать поминутно вызывала Ганеле на кухню, и той приходилось быстро, хоть и не особенно охотно, отвечать на ее взволнованные вопросы. Богат ли он? Не захочет ли приданого? С положением ли? Из хорошей ли семьи? Живы ли еще его родители? «Ах, это совсем неважно, мамочка», — думала она.
Потом они опять вернулись во двор, занесенный сыпучим снегом. Здесь ей удалось, пользуясь сумерками, пожать возлюбленному руку, а в хлеву, почесывая Бриндушу между рогами и ласково прижавшись головой к ее шее, произнести безразлично, будто что-то ему объясняя: «Я вас обожаю, мой милый». А запирая ворота сарая, повторить: «Понимаешь, милый? Обожаю!»
И он понял, что она употребляет эти книжные выражения при отце потому, что Иосиф Шафар плохо знает чешский.
Они поужинали в дедушкиной комнатке, дверь которой выходит в корчму. Чай, яичница, немного черствый кусок оставшегося от субботы бархеса. Мама очень огорчалась, что не может предложить ничего другого гостю, которого столько лет ждала в постоянном страхе: а вдруг не придет? Ганеле была рассеяна и становилась все тревожней. Зато Иво Караджич, полный надежд, весело рассказывал об Остраве и путешествии по Словакии, шутил, и мамочка была им совсем очарована. Отец же, хоть и блаженно улыбался, слушал не особенно внимательно, зная, что еще сегодня, может быть даже через несколько минут, его ждет неприятный разговор. Он только заблуждался насчет его содержания.
Ганеле не выдержала этого напряжения. Это было свыше сил. Как только допили чай и мать хотела было принести еще, Ганеле встала.
— Пойдем, мамочка. Иво должен поговорить с папой.
Она побледнела. Взглянула на Иво. Мамочка жалобно посмотрела на него.
Они вышли.
Иво Караджич зажег папиросу… Он слегка улыбался.
Ну, конечно. Они договорятся! Как-никак здесь ведь тоже Европа!
— Ганеле, наверно, писала вам, господин Шафар, что я люблю ее и хочу просить у вас ее руки. Но прежде я хотел бы выяснить некоторые вопросы, собственно даже один вопрос.
Сердце Иосифа Шафара сильно забилось.
— Добрый господин мой, — начал он, и голос его дрогнул. — Не знаю, говорила ли вам Гана о нашем несчастье? Я давал за дочерьми большое приданое. А при теперешних обстоятельствах дать за Ганеле большого приданого не могу… Но она у меня одна осталась, и все, что я имею… Все, что, может быть, еще буду иметь…
— Я знаю, господин Шафар, что у Ганички нет приданого. Я его не прошу, мне оно не нужно; я достаточно зарабатываю, чтобы прилично содержать семью. Об этом не думайте!
Ну, что за человек! Караджич! Караджич! Караджич! Какой замечательный человек! Иосифа Шафара охватила радость. Последнее, что еще давило его, свалилось с плеч. Какой день! Мог ли он ожидать, что ему выпадет такое счастье?
— Вы, наверно, очень любите мою дочь. — Иосиф Шафар весь сиял.
При виде такого ликования Иво Караджич почувствовал, что мужество изменяет ему, и заколебался.
— Конечно, я очень люблю вашу дочь, — сказал он, глядя в эти горящие глаза и улыбающееся лицо. — Иначе я не просил бы у вас ее руки.
Они сидели друг против друга. Между ними — белая скатерть и чашки. Иво Караджич нервно стряхнул на блюдце пепел с папиросы.
«Этого не миновать! Но ведь они договорятся!»
— Меня занимает другое, господин Шафар, — сказал он. — Я считаю это пустяками, но вы, быть может, взглянете на это по-другому. Ганеле уверена, что мы не придем к согласию. Но я этому не верю. Мы должны понять друг друга и поймем. Я не еврей, господин Шафар.
Глаза старика чуть не вылезли из орбит.
— Я не понимаю вас, добрый господин, — прошептал он.
— Я не еврей, господин Шафар.
С лица старика понемногу исчезла вся краска. А в глазах всякий блеск. Взявшись обеими руками за стол, он начал медленно вставать. Встал, опираясь ладонями о стол,