посадив стрекозу на шляпу.
Танэда СантокаДолжно быть, выгляжу я неважно, и осень сжалилась надо мной, отложив на пару недель дожди. Потому что именно такой – сухой и теплой, с румянцем бабьего лета – я люблю ее больше всего. Это потом уже пойдет дождь, и разольются реки, и подуют ветры, и налягут на дом тот, и что там с ним будет дальше, неизвестно. Я все время ощущаю необъяснимую тревогу, как будто что-то очень важное подготавливается и вот-вот должно проявиться. Странное чувство – как перед отбытием поезда, когда провожающие уже поднимают в прощальном жесте руки и вот-вот грянет «Прощание славянки», чувство, чем-то сродни той грусти, какую испытываешь на последней странице хорошей книги, когда через несколько строк исчезнет знакомый и обжитый мир.
Осень растет, раздается в плечах. В обеденный перерыв отогреваю смутные мысли на солнце – ничего, все пройдет, все к лучшему. После сумрака сутулой комнаты рябит в глазах, и душа урчит, ворочается, как маленький пушистый зверек. Бродим с ним по окрестностям и совсем недавно открыли – ну, что я говорила? – удивительную улочку. Несмотря на хвойное название, вечнозеленого на ней – кот наплакал: две узловатые, с рыжими проплешинами ели, бороды которых, некогда изумрудные, сплелись и вылиняли. Стоят, прильнув друг к другу, как два старых зонта в темной прихожей, и роняют шишки – слезы по утраченной юности. Чего здесь много, так это дубов: под ногами то и дело похрустывают желуди, и как бы осторожно ни ставил ногу, она скользит по их гладким спинам, как по морской гальке. Дубы разбавлены каштанами, есть липа и даже тщедушная, тонкая в кости облепиха.
Время здесь застыло, горячей каплей воска упав в грубую ладонь осеннего города. В теплые солнечные дни улица потрескивает, как сухой гороховый стручок. Свет сеется сквозь ажурные кроны деревьев, шипит под ногами накаленный асфальт. Рябые островки тени перемежаются с маслянистыми запрудами солнечного света. Серую гладь тротуара бороздят слепые стайки опавших листьев и тыкаются в бордюр, в башмак прохожего, липнут к стеклу редкого автомобиля. Густо разливается стрекот, чириканье, то и дело вспыхивают зеленоватые огоньки, будто кто-то чиркает спичкой. Не улица – пороховая бочка.
По правую сторону от дороги друг на друга наползают кубики двух– и пятиэтажных домишек. В основном это древние хибарки, разбитые параличом времени, увязшие в багряной патоке листвы, как мухи в янтаре, но есть и парочка маргиналов с затейливыми башенками, неуклюжими колоннами и осколками террас. На покосившихся скамейках, в побитых молью пальто и дырявых тапках на босу ногу дремлют побитые молью старушки. Их лица, маленькие, сморщенные, с кулачок, пугают своей шафрановой желтизной, будто какой-то шутник, задавая тон картине, прошелся по ним кистью. Все вокруг утопает в сухой листве и нарочитой небритости. И время застыло, и кажется, что осень будет длиться вечно.
В конце улицы есть школа. Первого сентября, на одиннадцатый день моего заточения, детские голоса робко и сбивчиво затянули «Крылатые качели». Я попыталась вспомнить, о чем пела в таких случаях сама, увидела одноклассников, себя, рыжего учителя музыки с аккордеоном, но что они поют, так и не расслышала. К обеду поднялся ветер. На притихшей улице было пыльно и тоскливо. Листья, вперемежку с лепестками и обертками от конфет, устроили багряную кутерьму, дорожная пыль ленивыми водоворотами обнимала ноги. Проходя мимо школы, я остановилась и долго смотрела, как полощутся на ветру бумажные флажки на спортивной площадке. Привязанный к дереву, угрюмо глядел на прохожих воздушный шар и все порывался улететь. Он и улетел: часов около четырех проплыл мимо наших окон, но, заплутав в ветвях каштана у самой дороги, лопнул.
Местная детвора, возвращаясь из школы, собирает каштаны, мелким бисером рассыпанные повсюду. Я тоже копаюсь в янтарном ворохе, набивая карманы желудями и каштанами. Сначала дети поглядывали на меня с сомнением, но потом мы произвели взаимовыгодный обмен кленовых «вертолетиков» на еловые шишки, я научила их игре во «вкладики» (в неглубокую, сухую ямку укладывается миниатюрный букетик, накрывается сверху куском цветного стекла и засыпается землей; откопать клад и посмотреть, что же вышло, разрешается не ранее, чем через день), и подозрения растаяли, как призрак поутру. Когда я в два часа возвращаюсь обратно в свой холодный склеп, карманы моей ветровки топорщатся так, что у ресепшена на первом этаже начинают нервно подрагивать усы. А я прошмыгиваю мимо, думая только об одном: как бы не вывалить все это добро к его начищенным до блеска нафталиновым стопам.
Дома я высыпаю свою добычу на пол и отбираю лучшие экземпляры. Сначала я складывала все в большую бабушкину корзину, потом, когда она наполнилась до краев каштановым рагу, в ход пошли миски, тарелки, блюдца, вазочки для варенья и даже единственная пара бокалов. Я люблю повозиться со своими сокровищами, как с младенцем в ванночке: пощекотать их розовые пяточки, погладить животик и атласную спинку. Для пущей красоты я задумала смешать каштаны и желуди с лесными орехами, а может быть, и арахисом. Вот это будет винегрет! Впрочем, каштаны и желуди все прибывают, а с тарой у меня напряженка. Осталась одна свободная тарелка и щербатая чашка, без блюдца. Так что если вдруг нагрянут гости... Впрочем, гости вряд ли нагрянут. Живу я уединенно, как и завещал дедушка Эпикур.
А из каштанов и желудей я, пожалуй, начну мастерить ожерелья, похлеще людоедских. Или развешу гирляндами на стенах, как другие цепляют пожухлые фотографии дальних родственников. На днях я видела в магазине Арлекина в таком лилово-красном трико, что просто в дрожь бросает. На ценнике значилась цифра, мгновенно превратившая его в еще одну несбыточную мечту. Умей я шить хоть немного лучше, чем я умею готовить, я бы устроила в своей норке небольшой кукольный театр. Но шить я не умею. Учительница по труду, разглядывая мои экзерсисы, всегда обреченно вздыхала. В надежде на чудо, я все же накупила разномастных пуговиц и, чтобы набить руку, пришиваю их ко всему, что попадется на глаза. Выходит жутко и довольно забавно.