Хуан Грис, едва приехав в Париж, направился прямо к Пикассо, величая его «Мэтром». Потом из Мадрида явился Эухенио д’Орс, передавая ему поклон от молодых испанских художников и пророчествуя, что «когда-нибудь вы войдете в Прадо». В 1909 году Пикассо исполнилось 28 лет, многолетняя карьера «священного чудовища» началась.
Жильцы дома 12 по улице Корто
История второго центра художников Монмартра — дома 12 по улице Корто — не столь впечатляюща. Процветавшие там алкоголизм и психические расстройства бросили горестную тень на этот дом. Однако она не коснулась ни Эмиля Бернара, ни Ото-на Фриеза, ни Рауля Дюфи, ни Шарля Камуэна — все они через четверть века после Ренуара снимали здесь квартиры.
Рассказывая о доме 12 по улице Корто, названной так в честь скульптора Корто, создавшего фронтон дворца Пале-Бурбон, следует уточнить, что речь прежде всего идет о жильцах сельского домика артиста Розимонда. Вход — со стороны улицы Сен-Венсан. В этом двухэтажном домике, окруженном высокими деревьями, сейчас помещается Музей старого Монмартра, самый странный музей Парижа, потому что из тридцати пяти столичных музеев он единственный подчиняется Дирекции провинциальных музеев. В дом можно попасть через въездные ворота с круглым сводом дома 12 по улице Корто. Похоже, что позднее художники уступили этот дом писателям и поэтам, наверное, из-за неудобных для художественных занятий помещений. В начале века тут жили Андре Антуан, основатель «Свободного театра», проводивший здесь репетиции пьесы по роману Жюля Ренара «Рыжик», потом анархист Альмерейда, директор газеты «Бонне Руж» («Красный колпак»). Распределение квартир между писателями и художниками не подчинялось никаким правилам. Так, Леон Блуа, когда писал «Бедную женщину», жил рядом с Эмилем Бернаром. Ревностный католик Леон Блуа, взявший за правило выкрикивать угрозы, уже тогда с кружкой в одной руке и «коктейлем Молотова» в другой, был неудобным соседом. Сначала он отлично ладил с Эмилем Бернаром, потом рассорился, после сценки в духе «Короля Юбю»: собака художника подняла лапку у его матраса. А для этого желчного писателя любой пустяк становился основанием для самых грубых оскорблений. В конце концов он вымещал свой гнев на жене и дочери, двух худеньких до прозрачности созданиях, которые — всегда в черном, — направляясь в церковь Сен-Пьер, шли мимо бистро, опустив глаза. Весь Монмартр любил слушать рассказы о приступах его ярости. После гибели «Титаника» он обходил бистро и выкрикивал: «Я и есть тот айсберг!», ликуя, что столько «протесташек» погибло сразу.
Квартиру Леона Блуа после него занял Деметриус Галанис, покинувший Афины ради того, чтобы иметь возможность посылать в газеты Мюнхена свои забавные парижские рисунки; а квартиру Эмиля Бернара — семья Сюзанны Валадон. Двадцать лет длился ее странный роман.
Галанис часто оказывался свидетелем мелодрам, разыгрываемых этим противоречивым трио; свидетелем, которому иногда приходилось становиться и участником действа.
«Все свое время я тратил на то, чтобы мирить Сюзанну Валадон и Юттера. Чего там только не происходило!.. Когда они дрались, я их разнимал. Однажды меня чуть не убило утюгом, брошенным с размаху Утрилло. Утюг пробил окно мастерской и упал на мой рабочий стол.
Метил Утрилло не в меня. Нас он любил, а моя жена приносила ему открытки, по мотивам которых он рисовал виды Монмартра…
Утюг он хватал в приступе бешенства. Реверди по сравнению со мной проявлял меньше терпения. И не удивительно, ведь его квартира была расположена под помещениями, где разыгрывались эти родео. Однажды, измученный шумом, от которого у него разболелась голова, он высунулся из окна и крикнул: „Валадон, уймите Утрилло! Не то я выстрелю в потолок!“ — и, не дождавшись ответа, выстрелил. Разъяренная Сюзанна Валадон открыла окно и запустила в него утюгом — опять утюг! — лишь по счастливой случайности не задев поэта. А Утрилло продолжал буйствовать».
Сюзанна Валадон и Андре Юттер были мало связаны с группой «Бато-Лавуар». Дега восхищался мастерством рисунка Сюзанны Валадон и покупал у нее ее эскизы. Эстетические взгляды Валадон слишком резко отличались от взглядов Пикассо, чтобы они могли найти общий язык. Ее мир — мир Ренуара, Тулуз-Лотрека, Дега… Да и разница в возрасте тоже сказывалась.
Утрилло, спиваясь, вел бродяжнический образ жизни и ходил по бистро, откуда его выгоняли, когда он начинал буянить. В мастерских к нему относились скорее равнодушно, хотя было бы неточно утверждать, как Андре Сальмон в своих «Бесконечных мемуарах»[16], что в Утрилло видели лишь «обычного пьянчужку, неисправимого, надоедливого болтуна, которого лучше избегать»; Сальмон выразил мнение тех, кто жил в «Бато-Лавуар» и в свое время не понял Руссо-Таможенника. По мнению Брака и Канвейлера, Аполлинер и Сальмон были начисто лишены художественного предвидения. Они восхищались только тем, что казалось им странным, антиакадемическим, шокирующим. А живопись Утрилло никого не шокировала. Аполлинер не «разглядел» эту живопись, новаторскую именно своей чистотой и простотой; в регулярных рецензиях на выставки Независимых художников и «Осеннего салона» он говорил о нем мельком, удостаивая лишь кивком головы, как малознакомого человека.
Справедливости ради следует сказать, что слишком мало было общего между юными волками авангарда, обосновавшимися в «Бато-Лавуар», и этим непосредственным, чистым сыном Монмартра. Родившись на улице Порто, Утрилло принадлежал миру простых людей, рабочих, служащих, хозяев бистро, накрепко связанных с жизнью Холма. В его искусстве прослеживается духовный пейзаж Монмартра, и поэтому жители Холма первыми оценили его творчество. Они попадали в родную им среду, когда видели «Мсье Мориса» или картины с изображенными на них булыжной мостовой, вывеской «Вина и Уголь», сквером с чахлыми деревцами, простеньким фасадом церкви. Утрилло был именно их художником.
Из литераторов им интересовался только Макс Жакоб, свободный от всякой групповщины и приверженности одной школе. Он знал Утрилло совсем мальчиком, а с тех пор как однажды Христос появился на стене его комнаты, стал стараться приобщить к своей вере. Он часто вел его обедать в молочную лавку на улице Габриэль, куда входил с черного хода, и рассказывал Утрилло жизнь Христа и святых мучеников. Эти беседы сыграли свою роль в последующем обращении художника к церкви. Сюзанна Валадон и не думала о том, чтобы дать сыну религиозное образование.
Однако Утрилло поминает поэта недобрым словом. Он рассказывал — и это, увы, кажется правдоподобным, — что однажды, напоив его, Макс начал к нему приставать. Утрилло не помнил, как, но ему удалось бежать.
Художники относились к сыну Сюзанны Валадон иначе, чем писатели. Вламинк и Дерен, браня его, дружили и видели в нем истинного художника, гения-самородка, приводившего их в изумление. Это чистое искусство, свободное от недостатков классической живописи, соответствовало их представлениям о свободе творчества. Наибольший интерес к Утрилло проявлял Модильяни. Они по-настоящему сдружились, вместе выпивали в бистро или на скамейке скверика Сен-Пьер, поставив рядом бутылки красного вина, как обычные бродяги. Пикассо язвительно говорил, что Модильяни пьянит уже одно приближение к Утрилло. Дружба этих столь разных художников основывалась не только на страсти к вину; Модильяни восхищала артистическая натура Утрилло, и он переживал, что художники так равнодушны к нему, а полицейские норовят поколотить. Пока Модильяни жил на Монмартре, он старался защитить Утрилло, а тот долго видел в нем единственного человека, готового прийти на помощь.