Белая и синяя сирень и пахучий жасмин и красная рябина росли близко от дома и касались ветками окон, почти лезли в дом. Все дорожки заросли высокой травой, кроме главной аллеи, которая вела к пруду и оттуда к речке Ошмянке. Огород был большой и богатый всякими овощами, служил только дому, не шел на продажу, был вблизи кухни и в руках кухарки Фроси. Там же был курятник и искусственный пруд — болото, в котором плескались утки и гуси. Молодые индюшки, цыплята и утята привлекали всю банду детей, которые наполняли имение. Взрослые ходили на речку удить рыбу, дети нанизывали на удочки червяков.
Хозяин этого имения, отец моей мачехи, давно умер, и имение было в большом запустении. Поля сдавались под аренду, имение еле кормило старую мать, муме, и ее двух младших дочек, Фруму и Этель. Муме Дворче была второй или третьей женой старика Лейзера и пережила его на много лет.
Самый парадный подъезд с деревянными облупившимися белыми колоннами был давным-давно заколочен. Передняя была превращена в прохладную кладовку. Там стояли чаны, крынки с кипяченым молоком, простоквашей, сметаной, снятыми сливками, свежесбитым дома маслом; сыры в треугольных мешочках висели для просушки над белыми тазами, куда сливалась пахтанка. Свежее масло и мягкие сметанковые сыры были куда вкуснее наших московских «чичкинских».
По стенам висели сушеные травы для специй и приготовления лекарств, секрет которых знала только сама муме Дворче. Тут же висели бусы сушеных белых грибов, набранных нами в лесу, стояли бочки с капустой, мочеными яблоками с клюквой, кислые огурцы, висели колбасы домашнего приготовления, а перед праздниками там же держали все свежеиспеченные и вареные в меду «пирошкес», тейглах, плецлах[70], эйнгемахцы[71] и другие сладости, уже знакомые мне по рецептам покойной московской бабушки. Молодежь, как саранча, умела напасть на все эти яства «парадного подъезда»: слизывали пенки с молока и сливок, выуживали кислые огурцы и моченые яблоки, лакомились медовыми пряниками, за что им не раз доставалось от всех взрослых сообща и от каждого в отдельности.
Для сенокоса осенью нанимали косарей. Уже на рассвете, в пять часов утра, по росе, с остро наточенными косами косари работали, пели грустные, хватающие за душу, или, наоборот, залихватски веселые песни. Неделями сено лежало горками или сеновалом, и в парке пахло свежескошенным сеном. Мы валялись после обеда, закапывались в сено и просыпались на закате солнца. Дальше за парком начиналась роща с довольно вязким болотом, которое спускалось к реке. Река протекала между высоким холмом и заливным лугом. На самом берегу был желтый песок, и ближе к воде росли плакучие старые ивы. Купались часто, целый день плескались в реке. Раздевались догола: мужчины отдельно, женщины отдельно, а дети присоединялись и к тем, и к другим. Приятнее всего было на рассвете, когда еще прохладно, а вечером, разопревшие от жары и спанья в сене или от хождения в городок, снова целой компанией отправлялись купаться. По тине и по песку, по кочкам и бугоркам босиком было приятно спуститься к речке и нырнуть в воду, переплыть на другой берег и оттуда снова вперегонки плыть обратно. В воде сидели часами.
К завтраку возвращались с мокрыми, туго заплетенными косами, в свежевыстиранных накрахмаленных ситцевых и батистовых платьях, за столом уничтожали клубнику со сметаной, творог с молоком и сахаром, и такого аппетита я не запомнила ни у себя, ни у своих близких за всю мою жизнь.
После завтрака были уроки — французского, арифметики и по всем предметам, по которым в предыдущем классе были неудовлетворительные успехи и отметки. Впрочем, французский и музыка входили в программу «хорошего воспитания и образования».
Дом этой тети Дворчи был местом съезда всей их большой семьи. Приезжали из Вильно, из Петербурга, даже из Ташкента. Все племянницы назывались Беллами по какой-то общей бабушке Бейле: была Белла-бестужевка (по названию Высших женских курсов в Петербурге) в отличие от Беллы-лесгафтички[72], затем была Белла-американка, по профессии портниха: она провела всего несколько лет в Америке, работала там в больших портняжных мастерских, но решила, что это не карьера для девушки, и вернулась на родину. Прозвание «американка» за ней осталось. Она была влюблена в одного своего кузена и все ждала, чтобы он ей сделал предложение, но дожила до седых волос, перешивала платья себе и всей родне, а замуж не вышла. Она всегда вспоминала о тех 20 долларах в неделю, которые зарабатывала в «тендетной» мастерской[73], но говорила, что даже если бы ей дали все сорок в неделю, она бы не вернулась туда. Затем была Белла, вернее Изабелла, жена модерниста-художника из Петербурга. Он рисовал тушью и «сепией», изображал баррикады, революционные типы и сцены из восстаний во время Французской революции, а впоследствии — революции 1905 года. Нам всем очень импонировало его искусство, особенно сюжеты картин. Но для жены он зарабатывал недостаточно для соответствующего антуража. Я больше всего любила Беллу-лесгафтичку, она же была моей учительницей французского языка, так как раньше училась в Сорбонне в Париже. У нее были пышные волнистые пепельные волосы, светло-серые глаза, и вся она была пропитана романтизмом. Ее жизнь тоже была полна каких-то романов, о которых все знали, но никто не говорил. Ее любил один большой еврейский поэт, и знаменитый композитор, и популярный общественный деятель, и один очень образованный купец, но в конце концов Белла вышла замуж за своего друга детства, молодого инженера, имела детей, жила бедно и очень тяжело и пропала с горизонта, как и все наши еврейские родственники. Ее кузена Изабелла, жена художника, была классически красива, очень самоуверенна, и мы ее за глаза называли «Элен» из толстовского романа «Война и мир».
Кроме этих четырех Белл было еще много девушек и замужних молодых женщин, которые жили во флигельках, веселились, купались, танцевали под аккомпанемент рояли и флиртовали в саду, с кем удавалось. Дочь моей мачехи, Фани, была консерваторка. Она с утра до вечера упражнялась, играла, так что все лето проходило у нас под звуки Шопена, Шумана, Шуберта, Бетховена, Моцарта и Баха. Когда в конце лета Фани готовилась к экзаменам, она могла над одним пассажем проработать несколько часов, и мне никогда это не надоедало. Я читала и мечтала под звуки ее экзерсисов. Несмотря на вечные настройки и перенастройки единственного настройщика в местечке, господина Фидельмана, мы наслаждались роялью и почти виртуозной игрой Фани. Без этого немыслимо себе представить нашего имения.
Здесь никто почти не пел соло, как мои тетушки в Москве, но зато мы все при каждом удобном случае пели хором. Народные песни — русские, еврейские, малороссийские. Пели на пригорочке вечером, на большом камне, на котором можно было поместить в кучу человек пятнадцать, пели по дорогам, по лугам и полям, на лодке и на берегу реки, в плохую погоду у печки и на балконе, за чайным столом и в маленьком зальце под аккомпанемент рояли.