Янычары следовали за ним на два шага позади, и непонятно было, то ли стерегут его, то ли охраняют.
Пётр Андреевич приостановился, словно бы от внезапно прихлынувшей боли, и, когда один из янычар поравнялся с ним, спросил по-турецки:
— Да где же эта проклятая лавка, о которой мне толковали, что мази снимут всю боль? Неужели мне так и не дойти до неё?
Янычар удивлённо приподнял под цветным тюрбаном густые брови и неожиданно звонким молодым голосом ответил:
— Петра-паша может спросить у торговцев...
Пётр Андреевич снова болезненно сморщился, и янычару ничего не оставалось делать, как обратиться к нескольким торговцам, сидевшим по-турецки на своих низеньких прилавках:
— Петра-пашу мучает боль в суставах. Кто продаёт здесь благовонные масла и мази, облегчающие жизнь человека?
И сразу соскочили со своих мест торговцы, довольные, что могут развлечься в этот унылый, вовсе не наполненный базарной суетой день, и принялись наперебой объяснять янычару, как пройти к такой лавке, да не к одной, а к целому кварталу лавок.
И снова заковылял Толстой, но теперь уже за спинами янычар, раздвигавших покупателей, если они появлялись на пути.
Идти было долго и скучно, тяжело и сумрачно. Постоянный полумрак, лишь ярко освещённые свечами и масляными лампами прилавки лавок да метры и метры утоптанной земли, где никогда не бывало дождя. Все лавки лепились одна к другой, и каких только чудес не было разложено на низеньких прилавках, позволявших видеть всю внутренность помещения, заваленного товарами...
Но вот наконец стражник-янычар торжествующе обернулся к Толстому:
— Здесь, Петра-паша, много лавок, и все хорошие...
Пётр Андреевич приветливо улыбнулся янычару, поблагодарил его на хорошем турецком языке и взглянул на своего провожатого, Андрея. Тот ни слова не понял, но старательно поддерживал Петра Андреевича.
Ни в первой, ни во второй лавке Толстому не понравилось. Он направился к следующей, где было светло, ярко горели масляные лампы, затмевая скупой свет солнечного дня, едва пробивающегося через пыльный грязный купол.
Этот торговец был явно рангом выше всех остальных в его квартале. Он не сидел по-турецки на низеньком прилавке, у него был мягкий диванчик в глубине, и он не обращал особого внимания на покупателей.
— Селим-оглы — хороший торговец, — доверительно шепнул Толстому янычар, — у него все хорошие люди пользуются травами и мазями. Сама матушка нашего богоспасаемого султана покупает у него. По ах как дорого ценит он свою работу, — и янычар сморщился, словно от сильной зубной боли.
Селим-оглы как будто и не заметил появления возле его лавки покупателей — вельможу в парадном русском камзоле, его слугу и сопровождавших их янычар. Он не приподнялся на своём мягком не то ложе, не то стуле и даже не шевельнул бородой в знак приветствия.
Но Толстой словно и не обратил на это внимания. Он без всякого приглашения уселся на низенький прилавок и спросил торговца:
— А вот мазь для суставов есть у тебя?
И вдруг как будто ветром сдуло Селима-оглы с ложа. Он вскочил, начал кланяться, прижимая руку то ко лбу, то к сердцу.
Толстой удивлённо оглянулся.
Рядом с ним остановился высокий мрачный турок с выкрашенной хной нижней частью лица, на которой не росла борода, и окрашенными той же хной зубами. Толстый и властный, он словно навис над низеньким приземистым Толстым и небрежно ответил на низкие поклоны и приветствия торговца.
— Евнух Керим-баба, — шепнул Толстому всё тот же янычар: видно, он хорошо знал слуг султанова двора.
Толстой не пошевелился.
Керим-баба нахмурил реденькие брови, выкрашенные всё в тот же ярко-рыжий цвет, и кинул взгляд на Толстого.
Торговец приглашал евнуха за столик, на котором уже были приготовлены фрукты, непременный кофе и большой кальян с длинным чубуком.
Керим-баба прошёл за столик в глубине лавки, уселся, небрежным жестом махнул и Толстому.
И сразу подскочил к нему Селим-оглы с той же любезностью, что и обращался к евнуху:
— Отведайте, что Аллах прислал нам в знак своего благоволения.
Толстой снова удивлённо оглянулся, не понимая, что это обращение адресовано именно ему.
Ещё за минуту до этого Селим-оглы был поражающе равнодушен к его парадному европейскому костюму, туфлям на каблуках и высокому белокурому парику.
Но Керим-баба поманил Толстого небрежным жестом пальца, и тот привстал, припадая на ногу и болезненно постанывая.
— Пожалуйте, сам Керим-баба просит вас присесть за угощение, — заискивающе уговаривал его Селим-оглы.
Толстой, подволакивая ногу и всячески изображая боль, одолевающую его, подошёл к столику и удобно расположился на подушках, положенных возле него.
Он молча поднял глаза на Керим-бабу и увидел до того пронзительно острый взгляд, что даже поёжился в душе. Но только на мгновение мелькнул в этих крохотных, заплывших жиром, тусклых глазах резкий огонёк интереса и снова пропал.
Толстому даже показалось, что этого взгляда и не было...
Он принялся жаловаться на свою боль, на свою долговечную подагру, что одолевает его, на то, что он пришёл найти себе лекарство, которое спасло бы его: он слышал, что именно здесь, на турецком базаре, могут найтись травы или мази, которые помогут ему...
Толстой говорил и говорил, стараясь правильно выговаривать турецкие слова, а евнух внимательно слушал всё с тем же равнодушно-сумрачным видом, с которым и пришёл в лавку.
Пётр Андреевич ни о чём не расспрашивал, не говорил ни о каких делах, лишь жаловался и жаловался на свои боли, которые скрючивают ноги, выламывают суставы...
— Когда всё внутри чисто, и на теле нет горести, — глубокомысленно произнёс наконец евнух и приподнял чашечку с кофе до уровня рта.
Пришло время и Толстому внимательно посмотреть на евнуха. И теперь уже евнух увидел острый взгляд прожжённого дипломата.
— Правильно говорит почтеннейший баба, — откликнулся Толстой. — Берут меня и сердечные раны. Как подумаешь, зачем бы достопочтенному Далтабану-паше столько стрел и копий для крымчаков, если их можно остановить и сотней янычар?
Он сказал это так тихо, что никто и не услышал. Только Андрей стоял поблизости, торговец же удалился из почтения, а янычары и вовсе остались за пределами помещения.
— Но никто не может донести это до ушей светлейшего и благороднейшего из всех владетелей мира, нашего прекрасного султана, — тихо и почтительно закончил Толстой.
Керим-баба опять остро глянул на Толстого, словно бы спрятал новость за складками своего жирного тела.
— Приятное было знакомство, — лениво ответил он, пальцем поманил торговца и сказал ему так, словно бы речь шла совсем о пустяке: — Нашему почтенному гостю стоит сделать приятное — нехорошо, когда болит тело, а уж ноги и вовсе некстати.