Что же до самих катакомб… В них надо было еще попасть – по чьему-нибудь личному приглашению. По избирательному родству, словом. А какое, спрошу я вас, у дворников, сторожей и операторов газовой котельной могло быть родство с вполне себе благополучным – так это, во всяком случае, воспринималось – homo soveticus: защищает диссертацию, печатается в подцензурных газетах и журналах, ездит на семинары молодых советских писателей, про черное и белое вслух не говорит, на горячее и горькое публично не откликается. Знать, конформист. Или, хуже того, коллаборант.
И вот годы миновали, десятилетия. Первые перья нашего андеграунда – те, что не погибли, конечно, – вышли в князья, приобрели статусность: их издают, переводят, зовут на Запад и на Восток, пишут о них монографии. Так что трещинке, какая тридцать – сорок лет тому назад нас разделяла, пора б зарасти. Но вот же – не зарастает. Как до дела какого, отношения прекрасные, полные согласия и взаимного уважения, а чуть попробуешь душевно сблизиться – прежний холодок, дистанция: ты, мол, родом из СССР, мы – из подполья.
С чем сравнить? Помню, как неприятно меня, читателя, уже в поздние советские годы, в перестройку изумлял Виктор Петрович Астафьев. Ведь всеми почестями был к тому времени осыпан – и Герой, и лауреат, и депутат, – а никак, хоть убей, не мог забыть, что на заре туманной писательской юности его, никому еще не известного провинциала, по приезде то ли в Дубулты, то ли в Ялту вселяли в номер подле сортира, а лучшая комната доставалась какому-нибудь, прости Господи, куплетисту, и с подозрительной непременно фамилией.
Родовая травма, знаете ли. Ее не избыть.
* * *
Ну, а если к квартирникам возвращаться, то они (или, еще лучше, салоны) были в большой позднесоветской моде. Там и первые наши рок-группы пробовали голос, и стихи читали какие ни попадя, и, разумеется, философствовали.
Вот и Миша Эпштейн тогда такой затеял[156]. Настолько исключительный по своему интеллектуальному наполнению, что разговоров я, «старый позитивист», каким себя грешным делом числю, почти не запомнил. Но одну деталь из запасников все-таки вытащу.
Миша (Михаил Наумович, естественно) – человек ищущего ума и познаний энциклопедических, к каким он в ту пору решил прибавить еще и японский язык. Так что со всех предметов в квартире (с ламп, с подпотолочных карнизов, с гвоздиков, на которых картины) свисали длинные бумажные ленты с иероглифами. Поэтому чувствовал ты себя будто в японском саду. И даже в туалете с иероглифами не мог расстаться.
Мода на квартирники, на салоны, на кружки, грубо говоря, по интересам, как и всякая другая, оказалась все-таки преходящей. Ведь десятилетием раньше за подобные сборища могли бы и замести. А десятилетием позже, когда споры выплеснулись на печатные площадки и площади городские, в них нужда вроде бы отпала.
Хотя… Наша редакция по Большой Садовой соседствует с домом Шехтеля, где нынче фонд «Стратегия», возглавляемый Геннадием Бурбулисом[157]. Чем фонд занимается, знать не знаю, однако позвали нас однажды с Натальей Борисовной Ивановой на заседание образовавшегося там дискуссионного клуба.
В зале – герои вчерашних дней: Андраник Мигранян[158], Виталий Третьяков[159], президентские помощники – еще ельцинские и даже, не исключаю, горбачевские. А солировал, понятное дело, сам Геннадий Эдуардович, объявивший, что он открыл новую область научного знания – политсофию. С чем ее едят, я (старый позитивист, как было сказано) так и не уразумел, а вот многочисленные гипсовые бюсты античных философов, в кругу которых шла дискуссия, помню отлично.
* * *
Превращая «Литературную газету» из официозной «Литературной правды» (по аналогии с «Комсомольской» или «Московской») в Гайд-парк[160]при социализме, Александр Борисович Чаковский[161], надо думать, выговорил у властей два условия.
Первое – обозревателем или заведующим отделом мог быть беспартийный.
И второе – обозревателем или заведующим отделом в «Литературной газете» мог быть еврей.
Оно конечно, русских беспартийных, как приравненных к ним евреев-коммунистов, и в других редакциях хватало. Но выдвинуться на заметную, как сейчас бы сказали, позицию им было трудно. Поэтому Сырокомский или легендарный Индурский[162]возглавлявший московскую «Вечерку», воспринимались, безусловно, как исключение из общего негласного правила.