Телефонный звонок застал меня у двери на выходе. Сестра жены сообщила, что ей звонил мой отец – матери сделали операцию, и она в реанимации в областной больнице. Я попросил сестру связаться вечером с женой в Москве, лихорадочно набрал по межгороду раз-другой номер родителей, отца не было, позвонил своему зубному и сказал, что уезжаю на несколько дней. Побросал дорожные вещи в наплечную сумку, сумчатое животное. Не помню, как добрался до железнодорожного вокзала. Помню ленивое затишье перед закатом солнца. Автостанция была почти пуста, здание вокзала тоже. Единственный до полуночи поезд на Ивано-Франковск прибывал часа через два – скорый «Санкт-Петербург – Черновцы», надо же! Выстоял безотлучно у окошка кассы, и мне удалось купить на него билет в купейном вагоне. Затем три часа я простоял в вагоне у окна или куря в тамбуре. Одним из попутчиков оказался чудаковатый молодой латыш, как выяснилось, скульптор, ехавший на месяц во Франковск для участия в международной акции – вытесать-слепить некий артефакт, чтобы облагородить им городское пространство. Он немного нервничал от неопределенности. Заторможенно отвечая на расспросы и о чем-то сам его спрашивая, я думал о своем: куда сначала – домой, в больницу?
Вопрос отпал сам собой, когда поезд прибыл на станцию в кромешной тьме полуночи. Транспорт уже не ходил, уличное освещение выключено, из-за смыкающихся крон деревьев не видно было и неба. Спотыкаясь на выбоинах и разбитых тротуарах, через полчаса я добрался до знакомой с детства больницы. Она была заперта.
Изо всей силы я принялся колотить кулаком в дверь приемного покоя. Зажегся свет, послышались шаги и недовольное причитание, скрипнула дверь. Голосом, не терпящим никаких возражений, я сказал:
– Моя мать у вас в послеоперационной палате, я приехал из другого города, мне нужно ее немедленно увидеть!..
Видя мою решительность, бедная дежурная не посмела мне помешать и направила на третий этаж.
Так же безапелляционно я потребовал от ночной медсестры провести меня в палату интенсивной терапии. Поскольку это была фактически трупарня, она неохотно повиновалась. Здесь было душно, темно и раздавались такие стоны, каких я еще в жизни не слыхал. Было не похоже, что кто-то здесь доживет до утра. Мать лежала молча, в позе роженицы. У нее было поверхностное, прерывистое дыхание. Я взял стул, поставил его у постели, сел, взял за руку.
– Это я, мама.
Она с трудом выговорила:
– Не могу пошевелиться…
Едва шевеля губами, сдавленным голосом добавила:
– Нечем дышать. Подними…
Я сказал медсестре:
– Дайте подушку!
Та испуганно отвечала:
– Им нельзя!
– Она просит, черт побери! Значит, можно. Ей плохо, вы не понимаете?!
Та принесла подушку, помогла мне приподнять больную и ушла досыпать за столом в общем коридоре.
В полусидячей позе и сумеречном сознании, с температурой 34 и давлением 60 на 40 мать дожила до утра. Я не думал и не подозревал, что положение настолько серьезно. От какого-то священника услыхал когда-то и запомнил, что умирающих надо держать за руку, им от этого легче.
Мать потела и начала бредить:
– Пить!.. Куриный помет, как холодно ногам…
Иногда спохватывалась, спрашивала:
– Который час?
Но это тоже было в бреду. Ей мерещилось, что маленькой девочкой ее отругали и выгнали босой в холодный день на загаженный птичий двор. Я смачивал ей губы в темноте, тихо разговаривал с ней:
– Скоро утро… рассветет… я приведу отца… ты поправишься… все обойдется…
А главное, держал ее – держал за маленькую натруженную руку с пухлыми пальцами – и не отпускал. Поправлял подушку, то приподнимал, то опускал ноги. Она смогла наконец дышать. В пять утра начало светать. Больница прокашливалась и оживала. Стоны в палате поутихли, смерть никого пока не прибрала.
Я сказал матери:
– Все. Эту ночь пережили. Мне надо сходить домой, увидеться с отцом и умыться с дороги хотя бы. В восемь пересменка, в девять обход. Ты сможешь побыть одна часа два, не больше? Утро вечера мудренее. Тебе удобно? Хочешь чего-то?
Несколько раз повторив это, я убедился, что она поняла и до прихода отца продержится.
Как пьяный в утреннем ознобе, я выбрался из больницы и побрел по пустынным улицам – куда? – домой. Свет в квартире не горел. По какой-то нелепой причуде старики не запирали дверь, выйдя на пенсию, но на этот раз она оказалась заперта. Я подергал ее, постучал, затем позвонил. Щелкнул выключатель, прошаркали шаги, в дверях возник отец в трусах и майке.
– Я не спал, ждал тебя.
Я был почти в ярости:
– Почему ты оставил мать одну после операции?!
– Мне сказал врач, что нельзя оставаться на ночь. Сказал, что о ней позаботятся и нечего беспокоиться до утра. Да и внучку не на кого было оставить…
Я стиснул зубы, чтобы не наговорить лишнего. Сходил умыться и переоделся, сел на кухне.
Оказалось, в больницу мать угодила из-за кишечной непроходимости – чего-то вроде заворота кишок, от которого умер ее отец в войну, поев бабкиных горячих пирожков. Когда тетка устроила матери промывание желудка кружкой Эсмарха на дому, а затем то же сделали в больнице, куда ее положили, у нее просто лопнули кишки, и пришлось срочно доставлять ее в областную больницу прямо на операционный стол. Позже хирург сказал мне, что чрево моей матери походило на засорившийся унитаз – ведро фекалий вычерпали из него в операционной и вывели прямую кишку через живот на бок.
Отец выглядел притихшим и растерянным, что совсем на него не походило. Твердил только: «Как гром среди ясного неба! Что было делать?..»
Я совсем позабыл об их внучке и своей племяннице, спавшей безмятежным детским сном в дальней комнате. Надо было позаботиться о ней и дождаться младшей сестры из Одессы, а тем временем поочередно с отцом находиться при матери. Мы подняли внучку, попили с ней чаю, отец заплел ей косу, и они вышли – она в школу, во второй класс, он в больницу, а я прилег на пару часов поспать.
Карусель завертелась. В два я сменил отца. Вечером приехала сестра, добиравшаяся четырьмя поездами через Молдавию, и осталась с матерью на ночь. Мать лежала под капельницами. Температура и давление у нее поднялись до идеальных отметок, но она находилась без сознания. Несмотря на обездвиженность было видно, что с ней что-то происходит – то ли она сражается за жизнь, то ли трудится над смертью. В мою смену на следующий день у матери начался отек легких. Поначалу я не понял, что это за рокочущий звук примешивается к мерному бульканью пузырьков в капельнице – словно кто-то тихонько полоскал горло. Присмотревшись к матери, вскоре я заметил в уголках ее губ зеленую пену. Позвал врача, позвонил отцу. Стало ясно, что приближается развязка. Тем не менее я по-прежнему крепко держал ее за руку и разговаривал с ней, одергивая других, когда те неосторожно заговаривали о ней, словно в ее отсутствие, или пытались обращаться как с неодушевленным предметом. Она находилась в бессознательном состоянии, но душа все еще пребывала в этом смертельно больном теле. Через два дня, когда каким-то чудом, комбинацией лекарств удастся снять отек и к матери вернутся сознание и дар речи, она скажет мне, что слышала все, что говорилось и происходило в палате.