Во Львов пришли дожди. По центру города целыми днями ползала со зловещим гудением мусоросжигательная машина, похожая на огромное тупое животное. Когда я уезжал отсюда, уборкой занимались старорежимные мусорные кареты с лихими мусорщиками на облучках, объезжавшие по вечерам улицы и наигрывавшие легкомысленные мелодии. Вместе с другими жильцами я выскакивал из подъезда с ведром на звуки душераздирающей Незнайкиной песенки «В траве сидел кузнечик». За пять прошедших лет что-то получилось у городских властей только с бесчисленными питейно-закусочными заведениями и юркими турецкими «Пежо», спасшими город от транспортного паралича. Изумительные в любое время года старинные парки пришли в упадок и запустение. Выходцам из села ни к чему была бесполезная городская природа – на выходные они разъезжались по своим селам подкормиться и запастись сумками с провизией.
Каждый день я проводил теперь не меньше часа в зубоврачебном кресле. Я объяснил стоматологу, что спешу уехать, и он рьяно принялся депульпировать, пломбировать и пилить то немногое, что еще оставалось в моем рту. Мои передние зубы стали похожи на зубы грызуна и больше не смыкались, что заставило меня почти отказаться от твердой пищи. Тем временем нам с женой удалось всего за полтора дня самим сделать косметическую побелку в запущенной квартире и дать в газету и расклеить на столбах объявление о ее продаже. Никто не позвонил по объявлению, явились только две соседки, уныло уговаривавшие тихим голосом спустить и без того низкую цену. Отпуск у жены заканчивался, и перед Натальиным днем она уехала в Москву. Меня порадовала ее обмолвка по телефону: «Вернулась к нам домой…» Дома она застала приехавшего из Германии квартирохозяина, который решил дожидаться моего возвращения, чтобы получить полностью сумму, что мы ему задолжали.
Следующей ночью в Москве был взорван первый жилой дом. Через несколько дней еще один. Запахло введением чрезвычайного положения в мегаполисе. Милицейские патрули проверяли документы у прохожих, коммунальщики – служебные и подсобные помещения на первых этажах и в подвалах. Жильцы нашего подъезда провели общее собрание, на котором решили посадить внизу консьержку, и принялись сооружать из фанеры будку для нее. Перепуганный квартирохозяин не только не вышел на собрание, но перестал открывать входную дверь на звонки и даже не подходил к ней. Тучи сгущались над страной и над нашими головами. Обернуться это могло чем угодно. Могли закрыть Москву для въезда, как уже бывало, могли изловить и выслать из нее мою жену.
А я был привязан к зубоврачебному креслу, как грызун со спиленными зубами, и только поторапливал своего врача, но он, как добросовестный профессионал, торопиться не желал и не мог. Для ускорения процесса я стал садиться в зубоврачебное кресло дважды в день, а он для большей надежности протезирования предложил мне часть операций проводить без анестезии. Я охотно согласился терпеть боль, которую плохо переносил. Она позволяла мне несколько часов в день с чистой совестью не думать о войне на пороге нашего дома там и не ощущать мерзости запустения, поселившейся здесь. Белый свет для меня померк.
Ослепленный направленной прямо в лицо мощной лампой, я мог на время забыть сумрачные коридоры и лестничные клетки, затхлые дворы, свечу на столе у паспортистки, дверь с оборванным звонком, отключения электричества, поочередно погружавшие целые городские районы во тьму до рассвета, отсутствие воды в кранах в дневное время и по ночам, заляпанные уличной грязью окна и отсыревшие стены подвальной мастерской с отрезанным отоплением.
Моя мастерская, немало всего повидавшая на своем веку, оказалась еще осквернена незнакомцем. Подвыпившие приятели-художники завалились ко мне с каким-то бывшим барменом, пообещавшим им устроить где-то выставку. Тот уговорил меня подписать ему какую-то страничку, валявшуюся на рабочем столе, типа «взял автограф». После чего они с воодушевлением и очень быстро напились. Первым отрубился без пяти минут меценат, уронив голову на стол. Но через четверть часа он очнулся, приподнялся и, не найдя выхода из-за стола, с невидящими глазами принялся извлекать свой прибор и обильно мочиться в штаны и на стол. Молча. Я подождал, пока он закончит, после чего повалил его на пол и волоком за шиворот вытащил за дверь. Его собутыльников также выставил вон.
– Забирайте с собой этого обоссанного скота!..
После чего закрыл дверь мастерской и уехал домой на окраину.
Но больше всего меня доставало молчание квартиры, в которой больше никто не живет, а я ночую, и постель, в которую укладываешься, как в гроб. Жизнь, прожитая здесь до дыр и расползающаяся немедленно, как только перестаешь ее штопать. Все же, пока гром не грянул, какую-то параллельную жизнь мне еще удавалось вести в течение целой недели. Не будь ее и алкоголя, думаю, не дотянуть бы мне и до тридцати.
В день взрыва первого дома в Москве утром, не зная еще об этом, я начал и к часу ночи, уже зная, закончил эссе о Платонове. Вслед за эссе о Набокове, его ровеснике, родившемся в том же 1899 году, я собирался продать его «Русскому журналу» за те же полсотни долларов. Собственный камень с души я снял и переложил за пазуху писателю. В этом эссе утверждалось, что время для большой войны еще не наступило. Войны и революции походят на ампутацию с дезинфекцией, как ни цинично это звучит. По моим квазиматематическим расчетам, год перехода в новый век должен был стать поворотным к стабилизации и собиранию камней. Как показало время, я не ошибся.
Встретился еще раз с сыном в школе и побывал на открытии большой книжной ярмарки, прячась в толпе от всех знакомых, как шпион с подпиленными зубами. В субботу поприсутствовал на семейном обеде у сестры жены, где почти ничего не ел. Вечером узнал по телефону, что матери поплохело и она угодила в больницу с симптомами, похожими на отравление. Гостившая у родителей львовская тетка пыталась сама промыть ей желудок, но это не помогло.
В день взрыва второго дома в Москве в моей мастерской обоссался бармен. В Москве похолодало, и температура опустилась ниже +10. А здесь было еще тепло и солнечно, наступило бабье лето. Пятнадцатого сентября я побывал у стоматолога в восемь утра и должен был прийти еще раз после шести вечера. Но в тот день я к нему больше не попал.
Девять месяцев и девять лет спустя
Смерть – место стыка бытия с небытием, и на нем замок, ключом к которому являешься ты сам.
Много лет я откладывал историю смерти матери на потом. Отчасти вынужденно – повесть требовала времени и сил, отчасти полуосознанно – чувствуя, что, пока жив отец, история не закончена. Отца больше нет. Он умер в прошлом году в Одессе, там же мы его кремировали. Послезавтра моя сестра должна похоронить игрушечный гробик с его пеплом на Чуколовке рядом с матерью. Надгробная плита на ее могиле треснула этой весной наискосок – отец когда-то поторопился установить ее, не выждав два года, пока земля над гробом осядет.
Память уже подводит меня – что-то безвозвратно теряет, переставляет, склеивает, но благодаря сохранившимся записям того, 1999-го года история в общих чертах может быть восстановлена. И я хочу это сделать – навести предельную резкость, чего бы мне это ни стоило. Потому что до того так ощутимо – буквально за руку – я со смертью не общался. Тогда эта история представлялась мне печальной, но светлой. Мать совершенно неожиданно послужила для меня медиатором, проводником в нестрашное царство мертвых. Тогда как отец умел быть только изолятором, но об этом, может, позже, в конце.