В час подведения итогов также не следует бросаться в пропасть угрюмой скромности. Поддаваться другому самодовольству, столь лестному в своей мрачности, превращаться в ничтожество. Самое трудное — все верно рассчитать. Это раздумье о моей пропавшей работе, которое, как я понял, мне хотелось продолжать, стало для меня поводом к тонкому расчету: я хотел избегнуть слишком многого и слишком малого. Не впадать в излишнюю печаль или в пафос. И это равновесие я должен был отыскивать, не забывая о некотором шутовстве. Я всегда очень старался сохранять серьезность. Более похвально сохранять веселость. Мне кажется, что я, когда высовывал нос из своего логова, оставался веселым малым, и это было одним из редких удовольствий в то полное горестей лето.
Время, когда мы оказываемся в опасном положении (было бы нечестно этого не отметить), в гармонично унылых жизнях, которые не переживали никакого особенного горя, — это пора, когда ослабевают желания и воля к жизни. Надо выразить это открытие без эффектов, без пафоса, ибо речь идет об очень простом законе жизни, который заключается в том, что жизнь слабеет и исчерпывается на манер электрической батарейки или фитиля свечи. Эти сравнения исполнены успокаивающей банальности, способной устранить любое подозрение в мелодраматичности. Является ли этот спад жизненного порыва тем, что католическая теология называет состоянием благодати? Дело в великодушии, в благожелательности Бога, который в нужное время приведет нас в то расположение духа, в каком мы будем меньше желать, меньше бояться, и тем самым приготовит нас к неизбежным ущербностям старости, болезни и смерти. Я надеюсь, что не допускаю никакой святотатственной бессмыслицы. Я лишь упоминаю здесь о том опыте, который, как мне кажется, предчувствуется. У меня было предчувствие — и в нем я тотчас почерпнул утешение и благодарность, — что в часы полной слабости и конца, которых я страшусь больше всего, я буду чувствовать себя достаточно усталым (за неимением идеального чувства пресыщенности, на каковое надеяться не смею), чтобы отречься от того, что вот-вот от меня ускользнет, если не с легким сердцем, то, по крайней мере, не без душевной твердости. Утратить волю к жизни совсем незадолго перед тем, как жизни лишишься, — это большая привилегия. Ее близость или неизбежность обнаруживаешь сразу, как только приступаешь к той генеральной уборке, к которой нас побуждает изменение направления линии нашей жизни, скорое прибытие к концу пути.
Вспоминаются «Привилегии», которые — в количестве двадцати трех — Стендаль 10 апреля 1840 года просил God’a даровать ему; их список представляет собой один из самых загадочных текстов этого неисчерпаемого писателя. Стендаль просил жизни без боли, мгновенной смерти, способности по своему желанию вызывать любовь или дружбу женщин, члена, который обладал бы подвижностью, а при необходимости твердостью «указательного пальца». Он также желал источать приятный запах, носить всегда только новые одежды, каждое утро иметь полный карман денег, накрытый стол, обладать способностью превращаться в животное, внушать только симпатию или страх опасным зверям, а дичь распознавать по красному флажку.
Издатель «Личных дневников» в «Библиотеке Плеяды» напоминает, что для их первых комментаторов «Привилегии» были не основополагающим текстом, а «ребячеством», даже «проявлением сенильности». Эти последние толкования привлекли меня. Ребячество? Эти мечты о сверхчеловеческих возможностях, о которых договариваются с Богом, напоминают, конечно, «игровое условное наклонение» у детей: я буду вождь, а ты умрешь… Но поражает то, что фантазм неуязвимости, детородной силы, красоты, достатка, привлекательности способен рассматриваться как признак сенильности. Стендаль небрежно набрасывает на бумагу двадцать три статьи своего «договора» за два года до смерти. Значит, в то время ему было только пятьдесят семь лет, и «привилегии», коих он настойчиво домогается, точно соответствуют сговору Фауста с Мефистофелем, что предполагает оптимизм, равный, по крайней мере, страху. Обычно старость меньше опасается таких обманчивых сговоров.
Одно из возможных определений старости, переживаемой каждый день как исследование и открытие, могло бы заключаться в том, чтобы видеть в ней, в отличие от вымечтанных даров, коими обольщался Стендаль, некое подобие листопада, постепенную утрату способностей, которые мы считали неотъемлемыми, исчерпание возможностей и удач, похожее на то, как падают, рассыпаются и теряются жемчужины ожерелья, чья нить порвалась. Первые признаки этой потери сил переживаешь в какой-то блаженной рассеянности. Чтобы нас пробудить, необходим какой-нибудь удар судьбы: несчастный случай, болезнь, смерть близкого человека. И вот мы настораживаемся. Нас не удивляло ничто, вдруг нас тревожит все. Не слишком ли поспешно я ложусь в постель? У меня пошаливает сердце; не слишком ли рано я встаю? Меня пошатывает; не слишком ли порывисто я хочу завладеть разговором? Я сижу с раскрытым ртом, слова меня избегают, на лицах моих собеседников написано изумление. Хотя психическая неуравновешенность, молчание, забывчивость продолжались совсем недолго, мне казалось, будто я забрел в страну сюрпризов и страхов. Между моим решением (заговорить, назвать чью-то фамилию, поздороваться с кем-нибудь) и даже незначительным действием, которого оно требует, существует скрытый разрыв во времени, придающий неуверенность самому скромному поступку. Если эти предостережения, эти знаки случаются редко, я спешу забыть о той вести, какую они мне несут. Если они повторяются часто, мне кажется, будто я проваливаюсь в яму, которой я притворно не замечаю. Теперь мне совершенно очевидно: если бы я сегодня выпрашивал у God’a «привилегии», то в каждой из них точно описывались бы ослабление моих желаний, иссякание моих иллюзий, несомненная подготовка к уходу.
Мы стареем не ритмично, плавно скользя по привычному склону, а резкими рывками спускаясь с уступа на уступ. После этого наступает передышка. «Терраса», говорят в горах. Но добираешься до нового склона и снова спуск. Поводов для несчастных случаев, наших оплошностей и панических страхов становится все больше: слишком низкие перила, скользкие полы, камни на дороге, высокие бокалы на хрупких ножках, толчки поезда, тяжелые чемоданы. За нами внимательно наблюдают. Двадцать шестого июля 1994 года я, как маразматик, дал себя обокрасть. Я не побежал за ворами, не протестовал. Ограбленный и жалкий, я ограничился тем, что обратился в «полицию», еще и радуясь, что там меня приняли не без уважения и предупредили: «Осторожно, месье, здесь ступенька», — о тех трудностях, столкнувшись с которыми я, в моем состоянии, мог бы потерять свое достоинство, хуже того — даже сломать себе ногу. Но о страхе, охватившем меня потом, я вам уже рассказал! Надеюсь, рассказал весело, ибо дать посмеяться — и над собой, если необходимо, — одна из моих последних забот.
Обычные метафоры — вылепить вазу, воздвигнуть стену — подразумевают, что в них предлагаются самые подходящие образы литературного труда, а значит, и самой жизни. Метафора «оказаться в опасном положении», которая для министерства финансов означает объявление отрицательного сальдо, неожиданно придает ремесленным сравнениям иной смысл: быть в опасном положении значит суммировать минусы, обкладывать кирпичом ямы, пустоты, пни, которые отныне усеивают наш пейзаж. Эта необходимость, в которую нас поставило время, сочинять с помощью пробелов — подобно тому, как этот текст родился из пропажи другого текста, — меня скорее вдохновляет, чем обескураживает. Я пережил несколько побед такого рода в прошлом, когда речь шла о том, чтобы заставить полюбить себя, невзирая на некоторое безобразие, множество более или менее скрытых недостатков, пошатнувшуюся репутацию. Разве вся жизнь не была построена на том же вызове? Мои самые заветные радости мне подарила не судьба, а моя воля, поскольку только я знал, каких битв мне стоила победа, которая, как я надеялся, будет казаться легкой. Разве у меня не украли праздничный пир? Из моего злоключения я приготовил «ужин из остатков», не утверждая в отличие от гастрономов, что остатки сладки. Дело заключалось лишь в том, чтобы не «разбрасываться хлебом». Теперь мой кошелек слишком тощ, чтобы я мог разыгрывать из себя расточителя.