Евреи, которые росли и воспитывались в немецкоязычных странах, ассимилировались особенно активно. И все же полного растворения в обществе не было и быть не могло. Даже если человек с молоком матери впитывал нормы семейной, трудовой, культурной, политической жизни, все равно, как писал венский драматурги прозаик Артур Шницлер, «невозможно было пренебречь тем, что он еврей, — особенно если он был заметной в обществе фигурой. Все это замечали — и неевреи, и уж тем более евреи». Такое было характерно не только для Вены. Алан Ислер в «Принце Вест-Эндском» замечает с горечью: «Для гоев он остается евреем, конечно; и для евреев, ввиду его успеха, он тоже все-таки еврей». Эту истину с негодованием признавал и Поппер, которого нередко просили дать оценку тому или иному событию «с точки зрения еврея».
Существовала масса эвфемизмов — тонких и не слишком, — намекающих на еврейское происхождение, обращение еврея в христианство и способы такого обращения. Немецкий историк Барбара Зухи приводит целый ряд таких выражений. Желая намекнуть на еврейское происхождение, говорили «Liegend getauft» (крещенный в младенчестве). Композитор Феликс Мендельсон был «als Kind getauft» (крещенный в детстве). Он был другом бабушки Людвига по отцу, Фанни Фигдор, и наставником ее племянника, скрипача-виртуоза Йозефа Иоакима. Еще более «еврейским» и, следовательно, чуждым для употреблявших подобные термины было словцо «Obergetreten», означавшее тех, кто сознательно принял решение креститься.
«С годами эти выражения распространились и среди евреев. "Liegend getauft" произносили с легкой насмешкой, а иногда даже с оттенком Schadenfreude [злорадства]: "das hat ihm auch nicht viel genutzt" - "не больно-то это ему помогло". Или же под этим могло подразумеваться: его, в отличие от сознательно крестившихся, нельзя осуждать; да, он вырос католиком или протестантом, но это был не его выбор. Если же речь шла о человеке известном или знаменитом, о выдающемся деятеле культуры, всеобщем кумире, тогда, конечно же, гордо говорили: "он из наших", тем самым причисляя его к сообществу Grossejuden der Geschichte ("великих евреев всех времен")».
Поппера тоже вполне могли бы назвать Liegend getauft — в отличие от Витгенштейна, в чьей семье корни христианства уходили гораздо глубже.
Чувство отчуждения от христианского большинства было уделом многих венских евреев — не только иудеев, но и христиан. Когда в двадцатые годы Поппер искал успокоения на абонементных концертах Арнольда Шенберга, он на многих производил впечатление человека странного, нелюдимого. Лона Трудинг, ученица Шенберга, вспоминает о Поппере как о «прекрасном человеке, таком же великом человеке, как и мыслителе. Он был не таким, как все. Он был чужаком в лучшем смысле этого слова». Очевидно, что Поппер подчеркнуто держался особняком. Историк Малахи Хакоэн делает фундаментальное обобщение: «Жизнь и работа этого изгнанника служат воплощением проблем, связанных с либерализмом, еврейской ассимиляцией и космополитизмом в Центральной Европе».
У Витгенштейна чувство отчужденности от мира тоже было частью натуры — но по несколько иным причинам. Как всякий, кто рос в роскоши, недостатка в общественном признании он не испытывал. Да, после Первой мировой войны Витгенштейн по собственной воле отказался от всех привилегий — но, по словам Теодора Редпата, он всегда осознавал себя «наследником богатого и знатного австрийского семейства, и порой это проявлялось в нем на удивление откровенно — например, он часто употреблял словечко "Рингштрассе" по отношению ко всему, на его взгляд, второсортному». Рингштрассе была и остается по сей день оживленной красивой улицей, опоясывающей центр Вены; для Витгенштейна же это слово обозначало показную, наносную роскошь, лишенную содержания. И хотя район Вены, окруженный Рингштрассе, был вполне фешенебельным, в устах Витгенштейна его название отнюдь не звучало синонимом высшего класса. Тем же презрительным тоном он в последние годы жизни отзывался о платьях юных леди на майском балу в Тринити-колледже — «мишура». Наверное, именно дешевой мишурой выглядели бы эти наряды на великолепных приемах в Пале Витгенштейн в дни его расцвета перед Первой мировой. Это великолепие было сравнительно недавним. Стремительный социальный взлет Витгенштейнов, еврейской семьи из немецкого городка Хессе, — показательный пример толерантности во времена Франца-Иосифа. Дедушка Людвига, родом из семьи управляющего имением небогатого немецкого князя, сначала торговал шерстью, затем, уже в Вене, — недвижимостью; его сын, отец Людвига, стал промышленным магнатом и покровителем искусств, вошел в круг старинной аристократии — и все это за каких-то восемьдесят лет. И все же, как показал конец тридцатых годов, австрийское общество было зданием, возведенным на тончайшем льду.
Вене времен юности Витгенштейна и Поппера предстояло стать почвой, на которой взрастут Гитлер и Хо-локост, — или, как в кошмаре Карла Крауса, «испытательным полигоном для уничтожения мира». Писателю Герману Кестену Вена виделась «исчезнувшей волшебной сказкой Дикого Востока». Это был город «зарождения прекрасного в разлагающейся культуре». Под зарождением прекрасного подразумевалось интеллектуальное и творческое будущее: новое пыталось вырваться из удушающих объятий старого.
Истоки этих перемен следует искать в перевороте, вызванном стремительной индустриализацией в XIX веке, — в промышленной революции, одним из движителей которой стал Карл Витгенштейн. На рубеже веков начало формироваться новое мировоззрение, которое отвергало и казавшиеся незыблемыми ценности эпохи Просвещения, и любовь к внешним знакам отличия, и покорность традициям — все, что тянуло империю вниз, сужало горизонты, препятствовало нововведениям. На смену всему этому пришло стремление к экспериментам, к приоритету функции над формой, к честности и ясности выражения.
Под самыми стенами Хофбурга, но бесконечно далеко от его диктата формальностей и традиций лежал этот город — город Эрнста Маха и теории неопределенного и колеблющегося «я»; город Фрейда и мощи бессознательного; город Шенберга и додекафонии, вытеснившей традиционную тональность. В этом городе в одно и то же время жили Артур Шницлер с его литературой внутреннего монолога и сексуального влечения как главной движущей силы человеческих отношений; Адольф Лоос, требовавший избавить архитектуру от украшений ради украшений; ненавидевший себя еврей Отто Вейнингер, чьей книгой «Пол и характер» был потрясен молодой Витгенштейн; Карл Краус, борец с фигурами речи, затемнявшими подлинное положение дел в политике и культуре. Стремление Крауса очистить от лжи язык общественной жизни созвучно размышлениям Витгенштейна о языке.
И ведущую роль в интеллектуальной жизни этого города играли евреи. Ассимилируясь, они органично вписывались в его космополитичный облик. Из перечисленных в предыдущем параграфе евреями были шестеро. Шенберг, правда, обратился в протестантизм, но, бросая вызов Гитлеру, вновь объявил себя иудеем. Когда в 1929 году Венский кружок официально начал свою деятельность, восемь из четырнадцати его членов были евреями, а кое-кого из остальных все принимали за евреев — например, Виктора Крафта. По этому поводу вспоминается совет сатирика Леона Хиршфельда путешественникам: «Старайтесь не быть в Вене слишком интересным или оригинальным, иначе в один прекрасный момент вас за глаза назовут евреем».