Недостаток интереса к матери у моих братьев изумлял меня. Они отгородились от нее в своем сознании, закрыли входные двери, ушли в другом направлении. А раз они не говорили об этом друг с другом, то я решила, что расшевелить и оживить воспоминания будет трудно. Для этого нужно с ними разговаривать. Иначе они могут забыть, что другие тоже существуют.
Ни один из них не дает даже повода думать, что они тоскуют по ней. Но я-то им не верю. И вот теперь я считаю, что у нее были и длинные, и короткие волосы, что она была и высокой, и низкой, что она пела в саду — народные песни сама себе, детские песенки для мальчиков и песни «Битлз» — для меня. Думаю, она всех нас сажала на колени, даже Дину, всех по очереди, и любила нас всех. Никто и не может все помнить, потому что она делала это так хорошо, что все воспоминания затерялись в общей картине счастливого детства. Я думаю, что время от времени она снится каждому, но все забывается, стоит проснуться.
Я бы дала Генри это ощущение счастья. Я бы научилась петь для него.
Моя мать любила сад, который сильно разросся и одичал, когда ее не стало. Думаю, что именно ее конфликт с Диной привел к тому, что Дина ушла.
Отец тоже преподносит мне истории о моей матери, но все они относятся ко времени их жизни до женитьбы. Он никогда не говорит о ней как о матери или даже как о жене, как будто он все еще зол на нее за то, что она умерла, и способен видеть ее лишь в начале волшебной сказки. Даже сейчас, когда мне тридцать два, он рассказывает все те же истории, каждый раз запутывая и приукрашивая.
— Нет, — говорю я. — Это неправильно!
Он прекращает рисовать или иронизировать и смотрит на меня со странной, полной любви улыбкой.
— Ах, дорогая! — говорит он. — Ну вот, опять неправильно.
Он встретил мою маму, Маргарет, в 1945 году. Его родители погибли при бомбежке Лондона, и он никогда не говорит о своем участии в войне. Как-то я нашла на чердаке в старой коробке из-под обуви несколько медалей и сразу принесла их вниз.
— Пап, откуда они взялись?
В это время он готовил яблочный пирог и только повернул голову — пальцы в миске с мукой и маргарином. Он увидел медали, и руки его неподвижно застыли в тесте. Яблоки требовательно зашипели в кастрюльке, но он не обратил внимания. Его злость улетучилась, и он показался мне совсем другим — меньше.
— Где ты их нашла? — спросил он.
— На чердаке. Это твои?
Он что-то пробурчал и, повернувшись ко мне спиной, наклонился над кастрюлей помешать яблоки.
— Ты служил в ВВС?
Меня это взволновало. Получалось, что мы участвовали во Второй мировой войне, делали Историю.
— Это было очень давно, — спокойно сказал он.
— Можно мне взять их в школу? Сделать доклад?
Возникла пауза.
— Если ты так хочешь… И положи обратно, когда закончишь.
Я долго смотрела на его спину, но он молчал. Ему было пятьдесят пять, мне — десять, достаточно взрослая, чтобы почувствовать неловкость положения. Что-то не так.
Я отнесла медали обратно на чердак, закрыла крышку — словно никогда их и не видела. Никто из нас больше не говорил о них.
После войны, вернее, после того, что он там делал, он, по его словам, решил обследовать побережье Великобритании.
— Я делал наброски, искал форму в песчаных узорах, камешках и ракушках. Мне нравились морские глубины и отмели, бури и спокойствие. Художником я хотел быть всегда, и это был мой путь к вдохновению.
Я видела коллекцию его набросков этого периода, и, хотя их немного, они завораживают.
— Все здесь, — заявляет он торжественно, похлопывая себя по голове, когда бы я его об этом ни спросила.
В то время я не воспринимала это серьезно, а теперь допускаю, что он действительно хранит их где-то в закоулках своей памяти. А иначе где еще черпать ему идеи для своих картин? Совершенной формы камешки, гладко отполированные морем, они так насыщены цветами, что мерцают и меняют оттенки под твоим взглядом. Таящее в себе вечную загадку море, неустанная чайка. Я представляю его молодым: вот он стоит на самом краю океана, смотрит, как прибиваются к берегу и откатываются назад камни, и, видя то, что другие не могут увидеть, запечатлевает для дальнейшего использования.
Пока он бродил по побережью, мама училась в университете в Эксетере. По рассказам отца, в конце первого курса, ожидая результатов экзаменов, она с друзьями отправилась поездом в Эксмут. И вот они, сняв обувь, шли от вокзала к пляжу, пока не приблизились к песчаным дюнам.
Тогда Маргарет и двое молодых людей побежали через этот горячий пляж по жесткому, плотно спрессованному песку прямо к кромке воды, с которой начиналось море. Юноши остановились, чтобы закатать брюки, а мама, подтянув юбку выше колен, вбежала в воду, пронзительно крича от восторга и от приятной прохлады. Отец стоял в шортах у края, по колено в воде, сандалии в правой руке. На спине у него рюкзак, содержимое которого составляло все его имущество. Его волосы, слишком длинные, спускались по шее до плеч, он был загорелый и стройный. Рваные заплатки на шортах вырезаны из старых брюк. Он описывает себя, и я так и вижу его: первый хиппи.
Моему отцу до сих пор доставляет удовольствие это воспоминание о появлении Маргарет. Он смакует слова, пробует их на вкус, извлекает их из памяти, как почти забытое наслаждение прошлого.
— Высокая, тоненькая, живая, — говорит он, делает паузу. — Органичная часть этого пляжа, кричит пронзительно, как чайка, длинные распущенные волосы развеваются сзади. В том тесном платьице с красными маками, с тонкими руками, неуклюже торчавшими из рукавов-фонариков, она ждала меня. Угловатость ее локтей — резкая и голодная, неправдоподобная гладкость и белизна кожи, ждущей прикосновения. Она казалась невинной, как еще не проснувшееся дитя. Намокший край ее юбки прилип к тонким ногам, и она танцует от восторга.
Отец мой не обратил особого внимания на двух пришедших с нею молодых людей или на большую группу еще бежавших среди дюн студентов. Меня удивляет, что он вообще помнил, что они там были.
Он кинул на песок сандалии и рюкзак и бросился по волнам отмели прямо к маме. Завидев его, она перестала кричать. Она стояла затихшая, встревоженная его реакцией. Она пыталась опустить юбку ниже, но ее край поплыл по воде.
— Она выглядела как напуганный зверек, — говорит он. — Самочка, ожидающая спасения.
Неужели он на самом деле так думал тогда? «Бэмби» еще не показывали в сорок пятом.
— Я подошел к ней по воде и взял ее за обе руки. Я стал кружить ее, и ей пришлось подчиниться, чтобы не упасть. Она смеялась и так откидывала при этом назад голову, что смех становился из-за этого более чистым и скользил по поверхности воды. Я тоже смеялся, и мы кружились все быстрее и быстрее, пока не упали.
Они поднялись, отрезвленные холодной стихией моря, и оба посмотрели на свою мокрую одежду.