Обломки, строительные подмостки!
О, разбитые вдрызг колонны!
О, великая неразбериха!
О, бегство!
Сфинга, Лала и Калликлис ушли.
Нондас и Николас ушли.
И Саломея ушла.
О, справедливость!
Женщины, которых я любил, были нежными: разве что расставание поспешно облачило их в железные одеяния.
Я еще не свободен, и потому говорю. Меня связывают эти белые очертания, которые белы даже более, чем Григорий Акрагантский в Дафнийской церкви.[93]Но когда я вскоре останусь без помех в моем одиночестве, я буду жить снова, — я ведь это знаю, молчаливый, как прежде, потому что не буду решать, к чему прикоснуться перво-наперво, и все станет волшебством.
Чем был я, влача ноги в сумраке больших городов? Чем был я, бродя в тоске между Омонией и Синтагмой? Тенью. Возможно, мечтой других.
Сменяющие друг друга тяжелые здания, толпа, которой ни ты не знаешь, ни она тебя не знает, единственная забота которой в том, чтобы износить твою одежду, твои мысли, твое сердце. А ты все подмечаешь: пальто, которые нельзя носить со вчерашнего дня; морщину, которой еще не было утром; любовь, которая только что была вечной. Износ упорный, как моросящий дождь. И приходит мысль, что если бы ты заговорил, все они заорали бы, как младенцы. Тогда губы твои дрожат, и ты проходишь мимо.
Ты проходишь среди безумных инсценировок: металлические мосты срываются и движутся, словно корабли; бассейны с фонтанами расширяются и становятся океанами; женщины растворяются в уличной грязи; мужчины превращаются в здания с тысячами грязных комнат. И быстрая лихорадка от электричества, и распространяющийся голод.
Кто видел эти массовые зрелища?
Может быть, ты, мой дорогой друг, испустивший дух однажды на рассвете в феврале, когда ночь, прильнувшая к стеклам твоего окна, начала выцветать, как сжигаемая бумага? Ты был небрит и покрыт совсем старыми пиджаками — змеиными рубахами, как ты говорил. Ты заставил меня прочесть тебе стих, которого я не знал:
Благословен песок бесплодный,
На коем все наго, как море…
Ты разрыдался. Стиснув зубы, ты прошептал: «Это ничего… Всего-навсего атака судьбы со слезоточивым газом». Ты задыхался. И еще ты сказал: «Когда я скончаюсь, выбрось меня из окна. Я не упаду на улицу…».
Ты жил среди чудес. Возможно, ты был прав, веря, что еще одно чудо последует по-родственному за твоей смертью. Но почему же ты забыл, что мы не можем торопиться с обещаниями, которые дает нам мир, потому что он меняется всякий раз с рождением или смертью человека?! Ты скончался, а я даже не пришел посмотреть на твое погребение. Я покинул тебя поспешно, словно гонясь за твоим последним дыханием, которое спускалось по лестнице.
Я вышел. Фонари отражались попарно на мокрой улице. Я прислонился к каменному бордюру реки. Зеленый рассвет виднелся вдали. На фальшборте баржи вырос человек и стал мыть руки: я смотрел, как они переплетались друг с другом, словно передние лапки мухи. Прошла веселая компания рабочих и работниц. Они решили, что я — подвыпивший кутила, и обругали меня. Я чувствовал себя таким одиноким, словно был последним киклопом некоей утерянной «Одиссеи».
Церковь с обезглавленными башнями вырисовывалась справа. Мягкий, как пух, рассвет касался моего лица. Дома, очистившиеся от взглядов людских, являли спокойную улыбку. Неодолимая нежность лизала мне шею — общая доброта. Тогда закрылась дверь, и я услышал шаги по тротуару. Почему столь бурно сотрясается душа из-за сущего пустяка? Бодрствующие старики, которые ищут лекарство в темной комнате; пары, которыми овладел сон в случайной любовной позе; девы и отроки, мечтающие рукой на природе; младенцы со щеками, распухшими от ночного плача, — на кроватях узких, широких, деревянных, металлических, на матрасах, на случайно подвернувшихся диванах, в колыбелях начали плясать передо мной, словно корабли и лодки, ведущие борьбу среди самого своеобразного бушевания. Когда они успокоились, мне показалось, что я рассматривал нескончаемый морг.
Сияет луна, и хребет Гиметта нежен, как сострадание девы. Снизу, из города поднимается высокий голос свирели, который подчеркивает — что подчеркивает?… Снова возвращаются несколько фраз и, самое большее, два или три жеста. Я терзаюсь. Иногда в запертой комнате я мучительно пытаюсь осмыслить то прошлое. Оно раздувается, словно хрустальный шар. Чтобы различить что-то, нужно пристально вглядываться по нескольку часов кряду. Затем я остаюсь, преследуемый и больной, по нескольку недель, пугало и отвращение для моих близких, с сумасшедшей болью, там, далеко в том городе, словно калека, чувствующий боль в отрезанной ноге.
Я стоял, прислонившись к стене набережной, когда все те усопшие повели меня осматривать человечество, меня изгонявшее. Затем, когда все исчезло, перед взором моим предстал идол твоего Парфенона, о Афина, цвета свадебной конфеты,[94]розового и фисташкового, и я решил возвратиться.
Зерно, возвращающееся в родные места, — зерно, собравшееся прорасти. Ромей, возвращающийся в родные места, — человек, собравшийся ругаться.[95]Греция, я сохранил тебя на теле моем, и ты свела меня с ума. А мои товарищи, которые верили вместе со мной в корни и в возвращение, изо дня в день претерпевают у меня на глазах превращения, я бы сказал химические. Один из них быстро разочаровался: он снова уехал и будет уезжать всю жизнь. Другой развлекает дам фразами, которые возненавидел: вчера он стал министром. Еще один говорит, что он — поддельная кора Эрехтейона, земляная копия живого существа, оставшегося на чужбине. И еще много других. А тот, после того как возвел вокруг себя первую ограду, почувствовал, что нужна ему еще одна ограда для чувств, круживших снаружи. И еще одна, и еще. Столько, что сердца его уже не слышно: если его разрезать, оно покажется луковицей.
Мы — толпа на шхуне, которая странствует много лет со спущенными парусами. Нас мучит голод. Одни из нас утратили рассудок, другие убивают себя сами, некоторые возвращаются к состоянию моллюска. Время от времени кто-нибудь из нас взбирается на мачту, и нам кажется, будто он кричит оттуда о прекрасных берегах — о неведомых странах. Мы видим их. Тогда он спускается опять к нам и становится единственным, кто утверждает, что нет ничего, кроме скалы, мрамора, и соленой воды. Тогда мы в гневе бросаем его в море.
Мы столько всего разрушили. Мы можем пересчитать друг друга. Обломки.
Спокойной ночи.