Но Карпенко уже ухватил одно из ядер в руки и забивает трубку землей. — А ну, давай-ка сюда.
Я беру ядро. В нем фунтов шесть, оно чугунное, круглое, напоминает гирю из мучного лабаза. Как-то странно смотреть на него в наше время, когда на немецком фронте летают сорокапудовые чемоданы и рвут в клочья многотонные фугасы.
— Чем хвалились запугать, черти окаянные! — волнуется Зуев. — Иван Андреич, разрешите со взводом в атаку на эти пушки, — умоляет он.
— Не горячись, не горячись, прапор, — охлаждает его пыл Гамалий. — Пушки взять — небольшое дело, особенно же такие, как эти. А вот нам надо без драки через горы пробраться — это главное для нас, — заключает он.
— А что, вашбродь, неужто такими пукалками на самом деле воевали? — любопытствует Пузанков.
Ядра путешествуют из рук в руки, вызывая шутки казаков.
— Еще как! Поставят такую перед фронтом на сто шагов и приказывают: «А ну, ребята, не двигаясь, не уклонясь! В кого попадет — не убьет, в глаз шибанет — окривеешь». Ну и палят. День бьют, второй бьют. Гул идет, дым валит, вонь стоит, а убитых все нету. Вот простреляют так все заряды, а потом мирятся. Хорошая была ране война-то! — зубоскалит Востриков.
— Хо-хо-хо! — несется в ответ по сотне.
— Ежели в пузо вдарит — убьет! — глубокомысленно решает кашевар Диденко, почему-то прозванный казаками «кукан».
— Не убьет, рожать будешь, — утешает его Востриков.
Веселый хохот заглушает его слова.
— Ну, будет, — говорит Гамалий. — В путь, шагом ма-арш!
И мы гуськом, саженях всего только в стах, огибаем село, проходим мимо него. Гамалий это делает нарочно, чтобы дать понять хану и его людям, что мы не боимся его «грозных» пушек и что мы мирно идем дальше по своему пути. Казаки сами, без разрешения командира, дружно затягивают «Тай не с тучушки…». Все сто глоток во всю мочь поют родную станичную песню. Стены дворца молчат. Не видно ни людей, не слышно ни единого выстрела.
— Порох кончился, мабуть клепки у пушек рассохлись, — острит Востриков.
Ночью останавливаемся в какой-то ложбине, наскоро съедаем консервы с сухарями и заваливаемся спать. Бесконечная дорога утомляет нас, и теперь у всех только одно желание: побольше и поудобнее поспать.
Ночи здесь холодные. Кутаюсь в бурку, под голову кладу переметные сумы, на глаза поглубже натягиваю папаху и мгновенно засыпаю.
Утром, чуть еще светает за холмами, садимся на коней. По дороге к нам присоединяются выставленные на ночь караулы. С ними и Зуев. Солнце медленно показывается за гребнями гор. Путь наш идет по дну глубокого ущелья, стиснутого цепью серых, словно изгрызанных скал. Эта глубокая горная щель напоминает мне Дарьяльское ущелье с его отвесными, неприступными утесами. Только здесь вместо буйного и непокорного Терека бежит еле заметная речонка. Вероятно, в дни таяния снегов картина резко меняется и по этому высохшему руслу мчатся грозные, разбушевавшиеся потоки горных вод.
Ущелье все уже. Наши дозоры бредут среди камней. Время от времени спешиваемся для того, чтобы осторожно провести коней среди сотен беспорядочно разбросанных валунов.
— Фермопильское ущелье, — смеется Гамалий. — Здесь любой курд может стать греческим Леонидом.
Как бы в подтверждение его слов, впереди на скалах что-то мелькает. Наши дозорные поспешно слезают с коней.
— Сто-ой! — командует Гамалий, и мы направляем на подозрительные скалы свои бинокли.
На верхушке показываются и прячутся темные точки. Неожиданно грохочет сухой, прерывистый залп. Гулкое эхо тянется по ущелью, громыхая и отдаваясь в скалах. Один из дозорных падает. Пули частым дождем сыплются с утесов, отбивая куски щебня, высекая искры и расплющиваясь о камни. Кони ржут и шарахаются по сторонам.
— Слезай! — кричит Гамалий.
Люди соскакивают с коней и прячутся за выступами скал. Выводим часть коней в безопасное место, за поворотом дороги. Здесь они, скрытые низко свесившимися выступами скал, не видны и неуязвимы для врага.
— По цепи часто начи-и-най! — командует Гамалий, и бодрые, заливающиеся голоса наших винтовок смешиваются с сухим треском лебелевских трехзарядок противника.
Неприятель стал осторожнее. Наши пули, как видно, ложатся хорошо: высокие курдские тиары и темные фигуры реже высовываются из-за скал. Пули цокают, рикошетируют и прыгают по камням. За большим гранитным выступом фельдшера перевязывают раненых. Я слышу стоны и прерывающийся голос:
— Ой… боже ж мий… болыть… болыть!.. Ой… боже… дуже горыть.
Голос кажется мне знакомым, но сейчас я не могу вспомнить, чей он. Мысли отвлечены перестрелкой и залегшим в камнях противником.
— Стрелять реже! — кричит Гамалий. — Беречь патроны!
Частая стрельба переходит в редкий, замедленный огонь.
Так проходит несколько томительных минут. Курды смелеют и, очевидно, считают себя победителями. На гребне хребта осторожно вырастает несколько фигур. Они пытаются разглядеть нас, но мы притаились, и нас не видно. Кучка увеличивается, и хребет оживает. На нем суетится десятка два странно одетых, обвешанных: оружием людей.
— А ну, Зозуля, двинь! — негромко, сквозь зубы, — цедит Гамалий.
Зозуля тщательно целится, долго «ловит» мушку — и по ущелью проносится характерное пулеметное — тра-та… та… та… Курды бросаются врассыпную. Несколько из них падают, и сейчас же горы озлобленно и неистово гудят от частой, беспорядочной пальбы.
— Сотни полторы, не больше, — говорю я.
— Не будет. Десятка четыре, а то и меньше, — уверенно отвечает есаул. — Хорошо, черти, сидят, пулеметами не выбьешь. Вот что, друже, берите с собой гранатчиков, один «Люис» и ползите в обход. Доберитесь, до этих чертей и спугните их. Иначе до утра будем бестолку сидеть здесь, теряя время.
— Слушаю-с!
Перебегаю между камнями и оттягиваю за собой десятка два гранатчиков с ручным пулеметом. Высокие скалы скрывают наш уход. Ущелье гудит от ожесточенной пальбы. Как видно, Зозуля «дернул» весьма удачно, и озлобленные курды палят в отместку вовсю. Мы выползаем за поворот ущелья. Здесь, под утесом, спрятаны кони и обоз, тут же импровизированный летучий лазарет. У большого камня сидят двое раненых. У одного завязана голова и ало кровянеет намокающая повязка. Это приказный второго взвода Горобец. Он тихо покачивается и грустным взглядом смотрит на меня. Другой, фуражир Трохименко, стонет и сквозь зубы тянет:
— Ой… Ой!..
Он лежит на спине. Зеленая гимнастерка задрана кверху, а на животе зияет большая рваная рана, из которой скупо выбегает темная, уже запекающаяся кровь Брюки намокли от крови, глаза раненого устремлены в небо. В них боль и смертельная тоска.
— Ой… же ж… ой… болыть! — жалуется он.
Фельдшер мочит ему лицо холодной водой и смазывает йодом края раны. Мы проходим мимо. Казаки сумрачны. Карпенко тихо шепчет мне: