старой школы, — сообщает она мне. — Сильный молчаливый мужчина, соль земли и голубая кровь к тому же.
Джим хмыкает — его все это забавляет.
— Шастал по общежитиям в Гарвардском университете с ружьем и удочкой, — продолжает Брит. — «Неужели тут никто не любит охоту и рыбалку?» — передразнивает она его аристократический южный акцент.
— А почему Гарвард? — спрашиваю я Джима. — Я бы решил, что Дьюк или…
— Хотел расширить горизонты. — Он тоже широко улыбается, хотя выражение его лица более напряженное и не такое располагающее, как у Брит. — Посмотреть, как живет другая половина. — Он едва не подмигивает мне и показывает пальцем вверх, будто хочет пояснить: «Вы же понимаете, другая половина — это северяне, люди с верхней части карты».
Затем он поворачивается к жене, кладет ей руку на колено — по-дружески, по-собственнически.
— А в итоге привез с собой домой частичку Севера, — заканчивает он, все так же улыбаясь.
Брит подхватывает:
— Вы, наверное, думаете, у нас тут политические противоречия между красными и синими, между республиканцами и демократами, — говорит она и печально улыбается мужу. — Но, честное слово, на самом деле у нас до сих пор противоречия между синими и серыми, федералами и конфедератами времен Гражданской войны Севера и Юга. Вопрос морали, а не политики.
— Как в критической расовой теории? * — догадываюсь я.
— Я просто против тех, кто принижает Америку, — возвещает Джим.
— То есть вообще против всех, — перебивает Брит, — кто помнит, что мы сотни лет держали в рабстве миллионы человек…
— Я не отрицаю историю, — мягко, но настойчиво возражает Джим.
— …И что системный расизм до сих пор пронизывает все до единого…
— Вот здесь наши мнения несколько расходятся, — говорит Джим.
И тут, к некоторому моему огорчению, партнеры просто умолкают — несомненно, воссоздавая обычный ход беседы наедине. Несколько неприятных мгновений мы втроем сидим во внезапно наступившей мрачной тишине. Я понятия не имею, куда мне теперь двигаться, и в конце концов решаю спросить:
— У вас и дома все так происходит?
Они поднимают глаза.
— Сначала вот так вот спорите, а потом просто перестаете разговаривать? — спрашиваю я.
— Расходимся по своим углам, — отвечает Джим.
— И презираем друг дружку, — услужливо добавляет Брит.
Друг на друга они не смотрят. Да и на меня, если уж на то пошло.
— У меня есть право на вежливое обращение, — вполголоса цедит обиженный и оскорбленный Джим, ни к кому не обращаясь — разве что к каким-то невидимым присяжным.
— А у меня есть право на выражение своей позиции. Что толку, если мы не сможем быть честными друг с другом? — парирует Брит. Индивидуализм.
Прагматичный и романтический
Сила, которая так грубо уродует супружеские отношения Джима и Брит и даже угрожает самому существованию их семьи, — это не что-нибудь, а сама культура индивидуализма. И не просто индивидуализма как такового, а двух его версий, совершенно разных и в некотором смысле противоречащих друг другу. Джим из тех, кого я называю прагматичными индивидуалистами. Его концепция индивидуализма опирается непосредственно на философию эпохи Просвещения, на труды Томаса Гоббса и Джона Локка, у него те же философские корни, что и у Американской революции и последовавшей сразу за ней Французской. Учение о божественном праве королей кануло в лету. Его заменила идея общественного контракта, согласно которой государство должно служить народу, а не наоборот. А под народом эти авторы имеют в виду совокупность неких сущностей, которых в предыдущие эпохи просто не существовало. Сущности эти — отдельные самоопределяющиеся индивиды [1].
Личности.
Имеется ввиду не просто личность, но личность, от рождения имеющая определенные «неотъемлемые права». Жизнь, свобода, стремление к счастью — все эти и другие права прописаны в Американской декларации независимости и во Французской декларации прав человека и гражданина. В прежние времена все эти права отнюдь не давались по умолчанию, как, впрочем, и сама идея индивидуальности.
Согласно одному из первых и величайших обозревателей современной демократии, французскому аристократу Алексису де Токвилю, «Аристократическое устройство представляет собой цепь [2], связывающую между собой по восходящей крестьянина и короля; демократия разбивает эту цепь и рассыпает ее звенья по отдельности» (пер. В. Олейника и др.). Как только каждое звено, то есть каждый человек, а точнее, каждый мужчина [3], поскольку тогдашние демократии женщин в расчет не принимали, оказывается свободным, как, собственно, он может применить эту свободу? Да, отныне он свободен «стремиться к собственному благу собственным путем». Но какими принципами он должен при этом руководствоваться? Какой моралью?
Эпоха Просвещения смела на своем пути традиционную власть религии и вывела на сцену новых идолов — логику, науку, эмпиризм, а еще — создала индивида как политическую единицу, обособленного прагматичного индивидуалиста.
Вскоре после этого в Германии поднялась вторая волна индивидуализма [4], захлестнувшая всю Европу. Если большинство мыслителей Просвещения подчеркивали общее и абстрактное, то новое движение — частное и личное. Оно получило название «Веймарский классицизм», а во главе его стоял настоящий титан — Иоганн Вольфганг Гете. Он представил новую разновидность индивидуализма, скорее эмоциональную, нежели рациональную, скорее художественную, нежели научную. Так началась эра романтического индивидуализма [5]. Вот как говорил Гете: «Все живое стремится к цвету [6], к особенности, спецификации, эффектности и непрозрачности… Все отжившее тяготеет к белому, к абстракции, всеобщности, просветлению и прозрачности» (пер. С. Месяц).
Зародилась эстетика романтизма — словно мятеж эмоционального правого полушария мозга против бездушной, беспощадной логики левого. Например, на фабриках клея во Франции лошадей, предназначенных для забоя [7], буквально раздирали на части заживо. Крики животного при этом просто не слушали, полагая, что это всего-навсего газы и воздух выходят из разрываемого тела. Ранее Рене Декарт, возможно самый интеллектуальный из всех современных философов, логически доказал, что единственные разумные существа на свете — это люди, поэтому совершенно невероятно, чтобы животные и в самом деле что-то чувствовали.
Индивидуалист эпохи Просвещения думал; индивидуалист эпохи Романтизма чувствовал. Уже в романе Гете «Страдания юного Вертера», написанном в 1774 году, появился новый тип персонажа [8] — человек, наделенный глубокими переживаниями, чувствительностью [9]. И сейчас прагматичные индивидуалисты вроде Джима по-прежнему верят в свой кодекс индивидуалиста — в то, что они наделены некими неотъемлемыми правами. Но романтические индивидуалисты вроде Брит, напротив, движимы не самим индивидуализмом, а уникальным выражением индивидуальности [10], поисками и манифестацией неповторимого индивидуального «гения». На современном языке это означает стремление обрести свой собственный «голос» [11]. * * *
Какое все это имеет отношение к ссорам Джима и Брит о подгузниках?
Слушая их, я думаю, что мужчины из поколения моего отца охотно разыгрывали карту «Ничего не понимаю в младенцах» и это, как правило, сходило им с рук. Но я уже много лет не слышал, чтобы мужчина пытался уклониться от воспитания детей под таким предлогом. Отчасти, рассуждаю я, это, наверное, региональное. Либеральный Массачусетс порождает не так уж много настоящих мужчин — столпов старого доброго патриархата. Но я привык работать с клиентами со всей страны. Джим не формулировал этого прямо, однако, отказываясь помогать измученной партнерше, он отстаивал свои права личности, сопротивлялся посягательствам на свою свободу, стремился, чтобы его оставили в покое, поскольку необходимость удовлетворять потребности семьи виделась ему дополнительной нагрузкой. В мире Джима Брит почему-то заняла место могучей государственной машины, а Джим хотел, чтобы его жизнь была сплошным чаепитием. Но как совместить сплошное чаепитие с семейной жизнью?
Например, с вопросом о крыльце. Дом Джима и Брит в Чарльстоне расположен на высоком холме недалеко от моря, и в сезон ураганов ему крепко достается. У них установлены прочные стальные москитные сетки,