что суть одиночества заключается не в боли, которую оно причиняет, а в способности справиться с этой болью, в нашей «способности к одиночеству». Только в «навыках уединенного существования» и «искусстве… позитивно воспринимать одиночество» он видит возможность по-настоящему встретиться с самим собой и с другими[115].
Правда в том, что даже болезненные эмоции могут чем-то нас одарить. Это трудно увидеть, и лучше бы обойтись без них, чем всеми способами пытаться выбраться из их ловушки. Но они часто учат нас тому, чему иначе не научиться. Психолог Кларк Э. Мустакас пишет, что одиночество, несмотря на присущие ему ужасы, всегда несет в себе нечто глубоко положительное. Только осознавая, что даже в среде близких людей мы в фундаментальном смысле одиноки, можно осознать самих себя[116]. Без этого мы не сможем взять на себя ответственность за свою жизнь, построить хорошие отношения с собой и по-настоящему о себе позаботиться. Если слишком закрываться от экзистенциального одиночества, если только подавлять его и отрицать, заблокируется важный путь к внутреннему росту[117]. Другими словами, опыт одиночества несет в себе такую форму самовосприятия, которую не обрести никаким другим способом. Именно сопутствующая ему боль помогает нам открыть новый вид сострадания к себе и другим, увидеть новые пути в жизни и осмыслить внутренние конфликты, что в ином случае было бы невозможно. Без нее мы бы не были способны искать близости с другими людьми, мы бы не были способны любить.
Положительный опыт одиночества так же важен для нашей человечности, как и обратная сторона этого чувства – отчаяние. Даже христианские мистики приветствовали опыт одиночества, дававший им особую близость к Богу. Мишель де Монтень также ценил уединение. Для него оно стало основой особенно доверительной формы внутренней беседы с собой: «Мы обладаем душой, способной общаться с собой; она в состоянии составить себе компанию; у нее есть, на что нападать и от чего защищаться, что получать и чем дарить»[118].
Для многих философов, пошедших по стопам Монтеня, эта форма уединенного разговора с собой в принципе сделала возможным нечто вроде самопознания. По мнению Ханны Арендт, без одиночества не было бы vita contemplativa[119], равно как и самого мышления. Лишь в активном уходе от деятельной жизни[120], в уходе от мира возникает пространство для «поиска смысла» и «самосознания»[121], для диалога с чем-то «невидимым»[122]. Эммануэль Левинас считал, что только в «одиночестве акта-существования» открывается возможность преодолеть границы «Я». Только через опыт экзистенциального одиночества мы можем по-настоящему встретиться «лицом к лицу» с ликом «Другого» и понять, что этот человек, в его человечности и инаковости, не может быть нами ни поглощен, ни даже полностью понят. Без опыта одиночества люди не способны вырваться из ограничений своего эго и вступить в реальные отношения с другими людьми[123].
Благодаря этим двум месяцам на острове я начал понимать, что все это не просто какая-то философская теория. Время, проведенное там, было отмечено такой степенью самозаботы, какую я никогда не позволял себе. Неожиданным образом в мою жизнь действительно вошло спокойствие. Я наслаждался маленькими ежедневными делами, чтением, письмом и йогой, долгими прогулками и вечерними уроками испанского, скупой природой острова, палящим солнцем, штормовой Атлантикой. Мне казалось, я открываю в себе новые грани.
И в каком-то смысле этот период одиночества был мне нужен, чтобы узреть собственный эгоизм, который я не хотел или не мог видеть раньше. Чувство покинутости было настолько сильным, что мысли о друзьях всегда сопровождались неким упреком, каким-то разочарованием и подспудным гневом, словно эти люди подвели меня в такие непростые времена. Сколько бы ни пытался проникнуться пониманием, я не мог смириться с тем, что на друзей нельзя положиться так, как я всегда воображал, не мог принять, что идея не быть одному без романтических отношений не реализуема в таких длительных исключительных ситуациях, как та, в которой мы оказались.
Но внезапно я понял, что в последние несколько месяцев так много смотрел на себя самого, был так озабочен собственными страхами и проблемами, своей пандемийной жизнью, что совсем не замечал, с какими страхами и проблемами боролись близкие мне люди. Не замечал, что с ними, вероятно, творилось то же самое. Не замечал, что все мы каким-то образом пытались справиться с ситуацией, которая сама же и мешала нам это делать, заставляя наводить прожектор на самих себя. При этом мы неизбежно уделяли меньше внимания тем, кого любим. Не потому, что так нам хотелось или мы плохие люди, не из дурных побуждений, – просто мир сильно изменился и внезапно сделал это необходимым.
Я понял, что пренебрег, пожалуй, единственным правилом дружбы. Дружба основана на свободе, а не на социальных понуждениях или институциональных обязательствах. Друзья не должны соответствовать нашим желаниям и ожиданиям, от них нельзя ничего требовать. Эта удивительная свобода – условие существования отношений с ними. Я пренебрег тем, что Жак Деррида описал как дружественное признание в любви: «Я отпускаю тебя, так я хочу».
К концу пребывания на острове я чувствовал себя намного лучше. Ощущал это физически как бóльшую легкость. Посмотревшись утром в день отъезда в зеркало, я понял, что мое загорелое лицо выглядит немного уже, а его контуры более рельефными, чем когда я только приехал. Вокруг глаз появилось несколько морщинок, которых раньше не было видно. Пару минут я рассматривал их, тщательно изучая форму, и проводил пальцами по линиям, пытаясь разгладить. Постепенно, однако, я понял, что легкое замешательство сменяется спокойствием. Морщины меня не тревожили. Это были метки всех переживаний и потрясений, всех душевных взлетов и падений прошедшего года. Следы реальности, которую я пережил и которая стала неизгладимой частью моего существования. Они шли моему лицу. Они мне нравились.
Расставания
Я вернулся в берлинскую весну, которая никак не могла прогнать зимний холод и мрак. Парки, улицы и площади города словно все еще пребывали в сумеречном полусне, но общественная жизнь начинала бурлить, готовая вырваться на поверхность. Повседневные встречи выявляли эмоциональный дисбаланс, на который я был не в состоянии адекватно реагировать. Навыки отношений, казалось, исчезли повсеместно. Везде находились те, кто лучше других знал, как победить пандемию. Людей ущемляли политические меры: дескать, они исполняются исключительно за счет их возрастной группы, семьи или профессионального сообщества. Если годом ранее регулярно звучали призывы к «солидарности», то теперь эта идея в значительной степени исчезла из общественных дискуссий.
Впервые в истории всего за год были разработаны вакцины против опасного вируса. Но вместо благодарности за этот еще недавно немыслимый прогресс в медицине многих охватывала фрустрация от того, что какие-то страны успели привить население раньше и быстрее. Люди будто настолько привыкли к своему привилегированному статусу в мире, что опуститься на второе место оказалось невыносимым. Несмотря на все это, сквозь серые тучи виднелись проблески надежды.
В первый же день после возвращения я осмотрел оставшиеся зимовать на террасе растения, снял с них защиту от морозов, удобрил и полил. Обрезал лавровое дерево и юзу и выставил их на улицу вместе с пятнистой геранью. К моему облегчению, большой черный бамбук пережил суровую зиму, некоторые его побеги пострадали от мороза, но повсюду появились почки, которые дадут побеги через пару недель. Уже можно было собрать листья кервеля и петрушки, прорастали эстрагон, дягиль и швейцарская мята, и всходило несколько храбрых семян шисо. Краснолистная алыча была вся покрыта толстыми цветочными почками, готовыми через несколько дней распуститься и контрастом к берлинскому небу окутать дерево роскошной нежно-розовой вуалью.
Я позвонил Сильвии узнать, как поживает сад в Вандлице, который я помогал создавать полтора года тому назад. Оказалось, за пределами столичного микроклимата в мире растений по-прежнему царила относительная тишина. Но и здесь давали о себе знать грядущие перемены в погоде и настроении. Рождественские и весенние розы уже показали себя с лучшей стороны, повсюду проросли подснежники, и вырывались из земли посаженные нами кобальтово-желтые, лазурно-голубые и темно-фиолетовые полосатые крокусы.