в рот четыре пальца, засвистела соловьем-разбойником.
А потом наступила тишина… Стало на мгновенье слышно, как стенные часы в коридоре с усилием дергают тяжелыми стрелками и где-то этажом выше Тася гремит ключами. Все столпились вокруг новенького, который почему-то не спешил подниматься с пола. Он сидел в луже с таким немыслимым достоинством и так гордо торчала на худой длинной шее его голова с пылающими оттопыренными ушами, что у Кузи сильно защипало в носу и сглотнуть слюну вдруг стало трудно и больно. По какому-то неведомому приказу она шагнула к новенькому и, протянув руку, прошептала:
— Давай помогу!
Мгновенный взгляд голубых глаз обжег таким презрением, что Кузина протянутая рука сама дернулась и спряталась за спину.
Новенький медленно поднялся с пола, с сожалением оглядел замоченные брюки с аккуратными стрелочками, неторопливым движением втиснул в карманы сжатые кулаки и медленно подошел к напружинившемуся Генке. Глядя прямо ему в глаза, процедил сквозь зубы:
— Если бы мы жили в девятнадцатом веке, я бы вызвал тебя на дуэль. Но, к сожалению, традиция сия канула в «Лету. Поэтому живи! Сейчас я тебя бить не буду, ибо времени жаль, а оно у меня, время то бишь, на вес золота…
Новенький вытащил из кармана руку и снисходительно хлопнул обескураженного Генку по плечу: «Живи, живи, мол, дыши воздухом, так и быть».
Генка от растерянности даже не оскорбился, а одноклассники стояли, пораженные манерой новичка говорить изысканно и старомодно, ошеломленные его поведением — странным, непривычным и каким-то гипнотизирующим.
А новенький домыл пол, сдвинул на место парты, тщательно протер мокрой тряпкой батареи и подоконники, вымыл начисто доску.
Дежурная бригада седьмого «А» рассредоточилась по подоконникам длинного школьного коридора, и множество глаз следило с напряжением за малейшим движением новичка.
А тот отнес пустое ведро с тряпкой в туалет, расправил засученные рукава рубашки, причесался пятерней, вытащил из кармана сложенный выутюженный носовой платок, вытер вспотевшее лицо, бросил мимолетный взгляд на стенные часы и, схватив портфель, прошествовал мимо одноклассников. Лицо его не выражало ровным счетом ничего, и Кузе на секунду показалось, будто только что происшедшее в классе — лишь ее воображение.
Генка Парфенов сидел на подоконнике нахохлившийся, злой и, когда толстый Макаркин взглянул на него с любопытством, отвесил тому увесистый подзатыльник.
…Он единственный называл ее по имени. Только для него она была не дурацкой Кузей, а Наташей, или «милостивой государыней Натальей».
И потом, у него был свой мир.
Залитый осенним солнцем, грустным, как прощальный взгляд, маленький дворик действительно казался частичкой другого мира. Это был один из немногих столичных двориков, сохранивших черты своей былой принадлежности к купеческому Замоскворечью. Маленькая арка выводила из этого обособленного мирка в другой, привычный мир — с грузовиками, грохочущими по набережной, к серым гранитным одеяниям Яузы, к видоизмененному, осовремененному Балчугу. Небольшое полукружье арки по какому-то старинному тайному сговору не пропускало во дворик ни грохота автомобилей, ни разноголосья прохожих, группами спешащих в Третьяковскую галерею, ни любопытных взглядов туристов, посягающих на любую утаенность нацеленными объективами фотоаппаратов.
Особенно хорош был дворик весенней порой, когда на лужайках возле покосившихся сараюшек пробивалась трогательная, робкая травка, желтели непритязательные, скромные одуванчики. В эту пору почему-то еще острей ощущалась изолированность дворика, еще радостней воспринималось всемогущество этого мира, стойко отторгавшего московскую вездесущую суету.
Небольшой двухэтажный дом смотрел окнами на набережную, а старая каменная лестница с выщербленными ступенями выходила во дворик. Под этой лестницей, как правило, выгуливались по выходным дням два младших Турбина. В остальные дни недели двойняшки отбывали повинность на пятидневке в детском саду.
И еще была голубятня, тоже будто бы сохранившаяся с каких-то далеких купеческих времен. Темное деревянное сооружение с современными заплатами-досками, со свежеоструганными перилами на шаткой многоступенчатой лестнице. Хозяином голубятни был Игорь Турбин. К нему слетались все голуби Замоскворечья. Облепляли сизыми стаями голубятню, сперва подрагивая крыльями, но постепенно, словно успокаиваясь, примирялись с той гулкой, грохочущей жизнью, которая отпугивала и тревожила их. Их бормотание волнами разливалось по дворику, озвучивая его застывшее оцепенение. И в монотонном клохтанье словно чудилось преклонение перед этим тихим, обособленным мирком за его стремление оставаться самим собой.
Голуби, которые принадлежали Игорю, совсем не походили на тех сытых, самодовольных, что разгуливали по переулку возле Кузиного дома. Казалось, голуби Игоря были одухотворены жизнью дворика и их глаза-бусинки были осмысленными и прозрачными.
Игорь размахивал длинным шестом, развевалась красная тряпица, привязанная на тонкий его конец, пронзительный свист разлетался над крышами домов, а внизу, застывшие от восхищения и гордости, задрав кверху смешные одинаковые мордашки, жмурились младшие Турбины.
Гибкий, с горящими глазами, копной непокорной соломы вокруг головы, мечется он по площадке, и словно продолжение его длинной гуттаперчевой фигурки — вибрирующий шест в небе и стаи голубей плавают в весеннем счастливом воздухе, вобравшем в эту пору все запахи щедрой, оживающей после спячки земли.
2
…На кухне хлюпала резиновая присоска. Чавкала и словно измывалась, назойливо утверждая свою вопиющую примитивность.
Я не могла взять себя в руки. Пальцы мелко и противно подрагивали. Сигарета никак не укладывалась между пальцами.
Голова была пустая и гулкая. Перед глазами упорно стояла кухонная раковина, и все мысли, как разбухшие крошки хлеба с грязных тарелок, беспорядочно кружили по поверхности. В распахнутую форточку врывались будничные голоса прохожих, визжали на детской площадке дети, тормозили машины, не жалея дефицитной резины, но над всем этим миром звуков зловеще господствовало одно — безысходное, изматывающе однообразное.
…— Турбин, выйди из класса… и без родителей в школу не возвращайся, — зловеще прозвучал голос географички Антонины Валерьевны, и густые брови Грымзы свирепо сошлись на переносице.
Это был самый точный признак ее крайнего раздражения. Брови классной руководительницы, кустистые и широкие, были явным излишеством на ее лице с мелкими и какими-то незаконченными чертами. Брови же словно перекочевали с чужого лица по какому-то недоразумению да так и остались над маленькими черными глазками, уныло нависая, когда ничто не выводило Антонину Валерьевну из себя, и начиная копошиться лохматыми гусеницами при малейшем раздражении. По ее бровям ученики седьмого «А» узнавали, есть ли какой-нибудь шанс на спасение или же дело глухо и кара будет суровой.
Когда брови Грымзы стягивались к переносице, но оставалась между ними глубокая продольная морщинка — в глазах провинившихся мелькали робкие проблески надежды, но когда обе лохматые гусеницы безысходно срастались в одну ровную линию — это грозило вызовом родителей или же путешествием «на ковер» — к директору.
У Николая Николаевича Басова, директора школы, будто в