моль, по волокнистым листкам можно изучать биологию грибков. Но предметы говорят со мной, диктуют свою волю, ругают меня, если я лгу, а если не лгу, охотно соглашаются служить уликами. Так вот, первое, о чем желает рассказать эта карта, негодная, устаревшая (Лондон меняется каждый год), – это встреча с упомянутым посредником. Кто же он, этот Сантьяго Перес Триана, знаменитый колумбийский бизнесмен, а позднее – полномочный посол при испанском и британском королевских дворах? Кто этот человек, один из тех, кому в Колумбии выпадает нести отвратительный и опасный груз – груз политической жизни? Мой ответ многим из вас покажется любопытным: неважно – кто. Важен не он сам, а моя версия его жизни, роль, которую он, по моему желанию, должен сыграть в рассказе о моей жизни. Так что прямо сейчас я воспользуюсь прерогативами повествователя, займу положение всевидца и в который раз проникну в голову – и в биографию – другого человека.
(Да, дорогие возмущенные читатели: чужая жизнь, даже если это жизнь одного из самых выдающихся колумбийских политиков, подчинена моей воле рассказать о ней так, а не иначе. Здесь я изложу свою версию, и она, таким образом, станет для вас единственной. Может, я нагло преувеличиваю, искажаю, вру и клевещу? Вам этого никогда не узнать.)
В те годы всякий колумбиец, прибывавший в Лондон, обязательно попадал в дом Сантьяго Переса Трианы на Авеню-роуд, 45. Перес Триана, сын бывшего президента, тайный сочинитель детских сказок, жертва политической опалы и тенор-любитель, смахивавший лицом на жабу, приехал в город за несколько лет до меня и властвовал там, рассказывая смешные истории на четырех языках, за столом, устроенным на манер концертного зала: ужины или собрания в его викторианском салоне всегда превращались в чествование самого себя, в лекции, призванные продемонстрировать талант афинского оратора задолго до того, как произносимые речи прославили его в гаагских судах. Вечер в гостиной или в специальной комнате, где пили кофе, всегда проходил одинаково: Перес Триана снимал очки в круглой оправе, закуривал сигару, поправлял галстук-бабочку, пока чашки его узкой публики наполнялись до краев, и начинал говорить. Он рассказывал про свою жизнь в Гейдельберге, или про мадридскую оперу, или про книги Генри Джеймса, или про дружбу с Рубеном Дарио и Мигелем де Унамуно. Мог внезапно начать декламировать собственные стихи: «Не одно надгробье хранит мои тайны…», или: «Я слышал, как стонут толпы…» И гости, политики-либералы или почтенные предприниматели из числа боготинской буржуазии, хлопали, как дрессированные тюлени. Перес Триана скромно склонял голову, закрывал глаза, похожие на щелки старых копилок, жестом пухлой руки велел гостям смолкнуть, словно бросал тюленям парочку сардин. И не теряя времени переходил к следующей истории, к следующему стиху.
Но по ночам, когда все разъезжались, Переса Триану обволакивал далекий, почти ласковый страх, одомашненный, но все равно ужасный зверь, который не уходил даже спустя столько лет. Это было совершенно конкретное физическое ощущение: беспокойство в животе, какое бывает незадолго до того, как почувствуешь голод. Когда на него накатывало, он первым делом шел убедиться, что Гертруд спит, потом выходил из темной спальни в зеленом халате и домашних кожаных туфлях, спускался в библиотеку и зажигал там все лампы. В окне чернело пятно, которому утром предстояло превратиться в Риджентс-парк, но Перес Триана не любил смотреть на улицу – разве что на светлый прямоугольник на сумрачной мостовой и успокаивающее присутствие в этом прямоугольнике собственного растрепанного силуэта. Он устраивался за письменным столом, открывал деревянный ящик с подвижными внутренними перегородками, доставал несколько чистых листов и конвертов «перфексьон» и писал длинные, неизменно торжественные письма, в которых интересовался, как идут дела в Колумбии, кто еще погиб в последней гражданской войне, что на самом деле происходит в Панаме. Вести приходили к нему в американских конвертах – из Нью-Йорка, Бостона, даже из Сан-Франциско. Это был, все знали, единственный способ обойти цензуру. Перес Триана, как и его корреспонденты, понимал, что адресованное ему письмо могут легко вскрыть и прочесть власти, что, если эти власти сочтут нужным, письмо затеряется и даже, возможно, доставит немалые неприятности отправителю. Так что его боготинские друзья от руки копировали все новости и получали конверты с американскими марками, конверты, в которых прятались написанные изящным почерком изгнанника послания. Один из самых частых вопросов в этих подпольных письмах звучал так: «Думаете, мне уже можно вернуться?» – «Нет, Сантьяго, – отвечали друзья, – пока еще нельзя».
Господа присяжные читатели, позвольте провести очень краткий урок колумбийской политики, чтобы подытожить написанное выше и подготовить вас к следующим страницам. Самое главное событие в истории моей страны, как вы, наверное, уже и сами догадываетесь, – это не рождение Освободителя, не обретение независимости и вообще ни одна из этих глупостей из школьного учебника. И не катастрофа индивидуального масштаба, какие, бывает, определяют судьбу других стран: никакой Генрих не женился ни на какой Болейн, никакой Бут не застреливал никакого Линкольна. Нет, момент, который стал решающим для хода колумбийской истории, был, как водится в этой стране филологов, грамматистов и кровавых диктаторов, переводящих «Илиаду», соткан из слов. Точнее, из имен. Двойное крещение, случившееся точно неизвестно когда в XIX веке. Родители двух толстощеких и уже избалованных младенцев, двух мальчишек, с самого рождения пахнущих блевотиной и жидким дерьмом, договорились, что того, который поспокойнее, будут звать Консерватором. А второго (который плакал чаще) – Либералом. Дети росли и размножались в постоянном соперничестве, и поколения соперников сменяли друг друга с энергией кроликов и упорством тараканов… и в августе 1893 года в рамках этого позорного процесса бывший президент-либерал Сантьяго Перес Маносальбас, человек, некогда завоевавший уважение генерала Улисса Гранта, был бесцеремонно выдворен из страны консервативным режимом Мигеля Антонио Каро. Его сын, Сантьяго Перес Триана, унаследовал статус персоны нон грата, как наследуют преждевременную лысину или крючковатый нос.
Возможно, не лишне будет пройтись по этим событиям, поскольку я не забываю, что не все мои читатели имеют счастье быть колумбийцами. Сгубили бывшего президента-либерала скандальные колонки, которые он писал для газеты El Relator, настоящие глубинные бомбы, в мгновение ока подорвавшие и потопившие бы любое европейское правительство. El Relator был любимым детищем семьи – органом печати, созданным специально для того, чтобы сбросить консерваторов, которые, не желая быть сброшенными, закрыли его посредством откровенно тиранских декретов. Впрочем, этим дело не кончилось: бывший президент Перес – набрякшие веки, густая, полностью скрывающая рот борода – тайно собирал журналистов-заговорщиков у себя дома на Шестой каррере в Санта-Фе-де-Богота. И пока на противоположной стороне улицы консерваторы молились на мессе в церкви