неизвестному делу.
В таком же доме я жил однажды у двух старух. Одна из них бегала зимой за керосином на лыжах, а летом совершала этот путь в два дня пешком. Её сестра смотрела за домом, потому что была младшей - лет восьмидесяти.
Попал я к ним случайно, путешествуя по Северу с компанией охотников. Охотники пили спирт из маленьких пластмассовых канистр как из бутылок и без промаха стреляли в белый свет. Однажды один из них увидел на ветке какую-то тень и вскинул ружьё. За его двустволкой заговорили автоматические ружья приятелей. Жахнул, наконец, из своего обреза какой-то паренёк. В обрез был вставлен вкладыш под автоматный патрон, и знакомо запахло зачётными стрельбами.
На ветке сидел ястреб-тетеревятник. С первого выстрела ему снесло голову крупной дробью, и он в предсмертной муке вцепился когтями в ветку. Когда дым рассеялся, мы увидели эти когти - единственное, что осталось от бедной птицы.
Я отделался от моих тогдашних приятелей и через два дня набрёл на остатки деревни с одной обитаемой избой. Там и жили эти сестры. И их дом был такой же огромный, со многими дверьми, клетями, подклетами, но не было в нём одного - того праха, который шелестел у меня под ногами. Их дом был живым, населённым.
В ту осень я впервые попал на охоту со своим ружьём и по-детски радовался, чувствуя его тяжесть на шее.
Ночью я выходил из старушечьего дома, долго шёл по дороге и переправлялся через озеро, стоя в текущей плоскодонке. Для этого нужно было пихаться в дно длинным шестом. Шест уходил куда-то в камыши, натыкался на твёрдое и вновь начинал преодолевать сопротивление воды и травы.
Лодка медленно перемещалась.
На другом берегу я выслеживал уток, а к вечеру возвращался той же дорогой, мимо розоватых шариков клюквы, лежавших на подушечках мха как ордена на похоронах.
Тогда же, думая о скором возвращении и уже перемещаясь на восток, я устроился на ночлег у озера, на низком мысу спасаясь от комаров.
Ночь была светла, и когда я решил лечь, вдруг увидел, как светло-серое небо внезапно окрасилось по горизонту жёлтым, вспыхнуло.
Беззвучно пошли по нему цветные полосы. Загадочный катаклизм приключился там, на востоке.
Огромное яйцо зашевелилось на краю земли. Оно ворочалось, меняло цвет, раздавалось вширь, и, наконец, лопнуло. Я сел на мох, охваченный ужасом: вот оно, началось. А я один, и, может быть, буду последним из людей, оставшимся в живых.
Через два дня мне объяснили, что я видел старт с лесного космодрома.
Однако, возвращаясь к литературе, я заметил, что все края, в которые я заезжаю по своей или неведомой воле, уже освещены чьими-то книгами.
Север уже хорошо описан, описана его деревянно-посконная экзотика, комары, мошка, пролезающая в сапоги через портянки. Описаны монастыри и брусника, байдарочные походы и лесные избушки.
Сначала во мне жил запах казаковской прозы, и Север подослал ко мне его героя "странной, тёмной тогда для меня судьбы. Был он сух, костист и как-то пронзительно, часто до неприятности даже, остёр, стремителен. Чёрные глаза его во хмелю горели фанатическим огнём человека, потрясаемого дивными воспоминаниями. И ничего не помню из его слов, помню только, что не давал он никому слова молвить, кричал, стучал маленьким костистым кулачком и открыто презирал всех. А презирал он потому, что прошёл и проехал когда-то от Пинеги до Мезени.
- От Пинеги до Мезени! - говорил он шепотом, зажмуривался и крепко стукал кулачком.
- А? Эх, ты!.. Понимаешь ты это? От Пинеги до Мезени я прошёл весь Север!".
Но у Казакова на календаре на дворе стояло иное тысячелетие, шестидесятый год, дыхание коммунизма и рассказы о том, что и когда доберётся, поблёскивая чешуёй, до прилавков Москвы и Ленинграда. А у меня было хмурое путешествие.
Одним словом, я, полюбив Казакова, стал придумывать себе этого писателя. И то верно, какое мне дело, как всё происходило на самом деле! Человеческие судьбы перерастают в историю, становятся её частью. Толкования этих судеб множественны. Я записываю только свои.
Потом я начал вспоминать Москву, как по ней сейчас ходят девушки, как они поднимаются по эскалатору метро, а ветер от проходящих внизу поездов колышет их лёгкие платьица.
Я вспоминал друзей и понимал внезапно, что нельзя в один момент открыть дверь, выйти из избы и оказаться перед своим домом.
В этом был род какого-то особого мазохизма, и было совершенно непонятно, зачем забираться на край света, чтобы так ругать себя.
Как в студенческое экзаменационное время, я представлял, как вернусь домой, и жизнь, такая бестолковая раньше, пойдёт по-другому.
Однако я знал, что всё будет как и прежде, и как и прежде переставлял ноги, чувствуя, как намокает энцефалитка под рюкзаком.
После нескольких сухих дней зарядили дожди - как на зло, в тот момент, когда я покинул пустую деревню. Дождь шёл сначала мелкий, а потом настоящий, спорый и тяжёлый, с крупными каплями. Дорога наполнилась водой, как жёлоб. Силы оставили меня, и я заночевал в насквозь мокром лесу.
Было непонятно, с какой стороны падают капли.
Сверху?
А, может быть, справа или слева?
Ночью я несколько раз просыпался, искал часы, не находил и засыпал снова. Снаружи бубнил дождь, текла по стволам вода, и возвращаться в тот мир не хотелось.
Днём я наловил в озере неизвестной рыбы, а после обеда меня подобрал трелёвочный тягач.
В какой-то прореженной архангельской деревне полуслепая бабка бормотала, переставляя горшки на печке:
- Хороший у нас-то народ, хороший. А вот у карелов - совсем не тот. Зайдёшь в избу - напиться не дадут.
Местность была здесь - Ветряный Пояс.
Приближаясь к озёрам, я почуял запах дыма. У подножия холма сидел краснорожий хмурый человек и чистил гигантскую рыбу. Он сдал мне своё место, будто пост номер один. Я остался на озере и принялся строгать жерлицы.
Теперь, как и несколько лет назад, я ставил жерлицы на озерах - втыкал в твёрдое дно палки, вязал к ним леску и, выпуская изо рта рыбешек крючок-тройник, продевал через них проволоку.
Часто я просыпался от страшного сна - я тяну за леску, а там...
Кто там?
Реальность была другой - пройдя несколько километров и окунувшись по пояс в озеро, я вытягивал только