был серенький, и сквозь матовый алюминий облаков дразняще как-то, чуть заметно обозначался круг солнца.
— Кажется, неприятельский разъезд, — заметил Троссэ, прищурившись в осенние прозрачные дали.
Попов вооружился биноклем.
— Да, верно. Однако, милейший Троссэ, у вас по природному цейссу сидит в каждом глазу.
Красивый, смуглый, носатый чеченец с черным пушком над верхней губою, весь загоревшись, подлетел к эскадронному:
— Гаспадин ротмистр, разрэшите… Разрэшите, га-спадин ротмистр…
— Что такое?..
Юноша выразительно махнул нагайкой по направлению немецкого разъезда.
— Далеко ведь. Около двух верст, поди… Уйдут, как от стоячих?.. А?..
— Гаспадин ротмистр, разрэшите! — с мольбою и чуть ни со слезами просил чеченец.
— Ну, валяйте… иррегулярная кавалерия…
С удивительной сочностью выходило у Попова это "иррегулярная кавалерия".
Кавказцы, заломив косматые папахи, нахлестывая своих "звездочетов", вынеслись полевым галопом. Только по камням копыта зацокали.
— Месяц-другой по этим проклятым шоссейным дорогам, и весь конский состав к черту! — с досадою сетовал эскадронный старому африканцу. — Сколько мы не брали в плен немецких кавалеристов, и у всех лошадей ноги разбиты. И все по милости шоссейных дорог. Камень…
Кавказцы распластываются уже далеко впереди. Германский разъезд о десяти конях бросился наутек по направлению к городу.
— А ведь догонят, — заметил Троссэ.
— Догонят, чего доброго, — согласился Попов, — и вырежут всех до одного. А когда вернутся с немецкими лошадьми в поводу и спросишь: "Где же пленные?" — у них один ответ: "Сапрротивлалысь"… Иррегулярная кавалерия!..
4
Впереди эскадрона, шагах в тысяче, на шоссейную дорогу с пересекавшей ее проселочной, въехала нагруженная каким-то скарбом телега. И на ней — две фигуры.
— Мужчина и женщина, — сказал Троссэ.
— Мужчина и женщина, — скрепил глянувший в свой цейс Попов.
Телега медленно двигалась. Между нею и эскадроном все уменьшалось пространство. Обе фигуры, немецкий мужик в шляпе и баба, завозились над чем-то.
По лицу Троссэ пробежала судорога… Старый африканец, дав шпоры, вынесся вперед, осадил коня, сорвал с плеча карабин и почти не целясь выстрелил раз и другой…
Баба в платке мешком свалилась с телеги, а мужик так и остался лежать на своем скарбе.
— Вы с ума сошли… Нельзя же расстреливать мирное население! — вскипел Попов, догоняя Троссэ.
— Это — такое же мирное население, как и мы с вами, ротмистр, — спокойно отвечал Троссэ, вешая за спину карабин. — Не угодно ли убедиться. Я уверен, еще минута, и они обстреляли бы наш эскадрон из пулемета… Прав я или нет, сейчас убедимся…
Троссэ и Попов, два офицера и вахмистр окружили телегу. Баба, разметавшаяся на пыльном шоссе, еще стонала, царапая скрючившимися пальцами камни. А мужик неподвижным пластом лежал на телеге, раскинув руки. Словно защищая свое добро. Все спешились. Троссэ разгреб у задка телеги сено, вышвырнул два пустых ящика — и показался новый, ловко замаскированный пулемет.
— Как вы могли угадать? Какой вы дивный стрелок! — всплеснул руками восторженный корнет Имшин.
— Инстинкт! — пожал плечами с улыбкой Троссэ. — И кроме того, подозрительно: мирное население от нас убегает, напуганное баснями о зверстве русских войск, а эти — вдруг ни с того ни с сего… Но погодите… это еще не все…
Старый легионер подошел к бабе с навылет простреленной грудью, она продолжала стонать, — и одной рукой сорвал закутывавший голову и лицо платок, другою — поднял юбки. Под юбками оказались офицерские сапоги и синие панталоны с красным кантом. Через всю голову шел сквозной английский пробор, а над верхней губою — выбритые усы. Какой-нибудь юный лейтенант, жаждавший подвига?.. Убитый мужик при ближайшем рассмотрении оказался нижним чином. Поверх мундира — поношенное штатское пальто.
Попов обнял Троссэ:
— Мерси, голубчик! Сегодня же пошлю ординарца в штаб… Вы спасли мне полэскадрона…
Солдат-санитар возился над раненым прусским офицером. Но спасти его — труд напрасный. Даже минуты были сочтены. Он стонал все слабей и слабей. Силился бормотать что-то, а глаза хотя и смотрели, но никого и ничего не видели, стеклянные и чужие. И как-то странно переплелись в этом молодом, умирающем теле строгое и важное, чему равного нет в мире, ибо это смерть, и, увы, — смешное, разоблачающее какой-то кровавый маскарад, теперь такой ненужный, нелепый. И жалко торчали из-под грубой суконной юбки ноги в офицерских сапогах и в панталонах с красным кантом. А голова со сквозным пробором и страдальческим оскалом зубов разметалась на бабьем измятом платке…
Через минуту, когда все было кончено, вахмистр снял фуражку, перекрестился.
— Хуш и сволочь народ, вообче, хотел через обманным путем нас обстрелить, а все ж душа человечья!..
Попов, теперь, когда слез с коня, такой тучный и неуклюжий, отвернувшись, покусывал губы.
— Да, поганая штука война эта самая…
Тела убитых взяли в город — там похоронят.
Запряженная парою крепких и сытых лошадей телега шла за эскадроном. Править было некому. Арьергардный всадник вел за собою в поводу немецкую запряжку.
Вскоре — навстречу кавказцы. Издали можно было принять их за женщин, такие они все гибкие и тонкие в поясе. Они гнали впереди себя несколько крупных кавалерийских лошадей под новенькими с иголочки строевыми седлами.
— Ну что? — с усмешкою встретил Попов своих джигитов, — сапративлялись?..
— Так точно, гаспадин ротмистр, сапративлялись!.. Рубить немец совсем не умеет. Баится рубить… Из карабина стрелял.
— Потерь нет, кажется?..
— Никак нет, гаспадин ротмистр. Только у Гурген-бекова плечо прастрэлили. Пустаки, савсем пустаки!..
— Молодцы!.. Ай да иррегулярная кавалерия!..
У джигитов за спиною кроме своей собственной винтовки болтались еще неприятельские карабины. А раненый Гургенбеков вез трофей — кирасирскую каску с императорским орлом, которую он снял с им же самим отрубленной головы прусского офицера.
Заняли вымерший городок. Такой вымерший, что было жутко. Ни звука, ни движения, ни одной человеческой фигуры. Отступившее население испортило все провода, телеграфные и телефонные. Проволока свисала со столбов и крыш через улицу. Задеваемая копытами, она вздрагивала и звенела как живая, и лошади косились на нее своим гордым, пугливым белком…
Офицеры вместе с Троссэ расположились в первом попавшемся доме с пианино, с мебелью в белоснежных чехлах и с неизменными салфеточками, в изобилии украшавшими спинки диванов и стены комнат и кухни. Салфеточки с вышитыми острым готическим шрифтом изречениями и пословицами, скучными, банальными, приторными, как все немецкое.
Вестовой возился у пылающей плиты. В громадном чайнике бурлил кипяток. На эмалированной сковороде кипело в масле что-то мясное.
Сбросив свои солдатские шинели, шапки и ледунки, офицеры, неделю пробавлявшиеся сухомяткой, ели с волчьим аппетитом. За чаем Троссэ по-французски — его все понимали — живописал мирную и боевую жизнь иностранного легиона.
И здесь, на этой немецкой чужбине, обесцвеченной внешней культурою мещански-эгоистических удобств, — прекрасным героическим видением, картина за картиною,