возрасте — лет по восемнадцать. Артистки, на гастроли приехали. Ну, я сразу воодушевился. «Что вы, девочки! Мы ж с вами на одном, так сказать, поприще», — так я им толкую. «Вы на гастролях, мы на гастролях. Сейчас вы не свободны? Нет? Репетиция? Жаль. А вечером? Ждем вас вечером. Вон тот за столиком — мой друг Алик — второе место занял в среднем весе, а я — чемпион». Так я им толкую. Короче, договорились на вечер. Встречаемся, значит...»
— М-да... чемпион... — Микушев мрачно поморщился, вспомнив характеристику, которую выдали на Лагунова в институте, где среди многочисленных прочих достоинств выделялась и фраза «морально выдержанный». Это и о Тобольском тоже.
— Слушай, Федя... — Микушев помедлил. — Ты где этот дневник откопал?
Федя покраснел.
— Понимаете, Николай Петрович. Я когда фотоснимки и пленки в фотолаборатории Лагунова просматривал, в ящик стола заглянул. Там какие-то бумаги лежали. Эта тетрадь, в частности, меня заинтересовала. Хотя прямого значения для расследования это, видимо, не имеет.
— Как сказать, — пробормотал Микушев и снова углубился в чтение. То, о чем дальше писалось, привело его в еще большее уныние. Опять появились «приличные девочки». Потом еще, и еще... Сколько их было! В Вильнюсе, во Львове, в Москве и Харькове — везде, куда Лагунов с Тобольским выезжали на соревнования. «Дневник», видимо, велся ради этого.
«...интересно, любовь есть или нет? Алка сегодня пришла ко мне и рассказала историю — так я чуть не умер. Ну, выпили мы, как всегда. А потом она мне призналась: один парень ей в любви объяснялся — Ленька Березуцкий. Медик. Очкарик такой. Чокнутый, по-моему. Она с ним до часу каждый день гуляла, а потом приходила ко мне... Когда стариков не было, разумеется. «Замуж предлагает Ленька, — смеется Алка. — Говорит, что я неземная. Вот письмо написал». И дала прочитать. Точно, очкарик чокнутый. «Значит, сватается?» «Да-а...» Ну, уморила меня Алка. Надо Алику рассказать. Вот смеху будет... Да, и еще этот самый Ленька называл Алку какой-то Беатриче. Стихи даже ей написал. Она запомнила строку — «Пусть я не Данте, ты — не Беатриче...» Знал бы он, что наслушавшись этих стихов, «Беатриче» шла ко мне...»
— Ну что же, моральный, так сказать, облик Лагунова и Тобольского прояснился, — устало произнес Микушев. — Но нам действительно от этого не легче. А эти листочки и есть письмо Березуцкого?
— Да, — Мезенцев протянул листки Николаю Петровичу.
Микушев начал читать:
«Аллочка... Ал-ла-а... Какое-то неземное имя. Раньше я его не замечал, а теперь оно звучит для меня, как музыка. Я и не думал, что со мной может случится такое. Думал, с кем-нибудь может, но не со мной...
А вот послушай, что было. Я сидел под деревом у водопада. Сидел у реки. Солнце садилось. И вдруг я увидел, явственно увидел — на противоположном высоком берегу, там, где солнце касалось земли, появилась девушка в красном платье. Это ты была, Алла. Я знал — тебя нет, ты далеко в городе. Но ты везде появлялась, куда бы я ни бросил взгляд. На берегу появлялась, на фоне темного неба, прямо над клокочущей пеной водопада... Я даже испугался. Мне показалось, что я схожу с ума...
Есть много лубочных афоризмов, Аллочка, которые сентиментальные девицы записывают себе в бархатные альбомы. Но, Аллочка, все это — страшная чепуха. Настоящая любовь — это свет — огромный, наполняющий душу. И это му́ка.
Помнишь, как сказал Рудаки — «Но станет источником боли, что нам как лекарство дано». Мне кажется, любовь — это вспышка от соприкосновения разума и безумия. Иногда о влюбленном говорят: «Не от мира сего». Пусть! А скажи мне — чего хочет этот — не от мира сего? Ничего. Я хочу выйти на зеленый холм и пешком идти к синей линии горизонта. А когда дойду до конца, то откроются новые дали и я снова пойду в неизвестность. И если мне станет грустно в дальней дороге, я хочу, чтобы рядом со мной была ты. Если ты вдруг исчезнешь, жизнь потеряет для меня всякий смысл.
Знаешь, последнее время я все думаю — как это раньше я тебя не встретил, где ты была? Ведь мы жили в одном городе.
Алла! Знала бы ты, как я ждал тебя последний раз. Я прислушивался к малейшему шороху. Я слышал звуки, которые раньше никогда бы не расслышал — так обострился у меня слух. Вот как я ждал тебя. Ждал и боялся. А ты не пришла, Алла...»
На этом письмо обрывалось. Больше листов не было. И подписи тоже.
Окончив читать, Микушев аккуратно сложил листочки. Федя увидел его затуманенное, задумчивое лицо и понял, что мысли Николая Петровича сейчас где-то далеко-далеко. Микушев прищурил глаза от солнечного света, косо бившего в окно, над черепичной крышей гаража, над рядками акаций, росших у забора; солнце изнемогало, плавилось и спасалось за горизонт от духоты, созданной им самим.
Микушеву казалось, что он слышит, как упруго раздвигаются листочки солнечными лучами и неслышимый шорох рассеянно дрожит над акациями. И тут ему сразу вспомнились почему-то юность и деревня, которую он уже стал забывать, — только чудилось ему иногда завораживающее конское ржание, виделась старая мельница, скрипуче махавшая крылами, но действительно ли была такая мельница у них в деревне или она примелькалась с картинок, Микушев уже не знал.
Сердце сладко замерло, и встало перед глазами то, что было лет двадцать тому назад. И вспомнил Микушев тоже о своем первом письме, которое было связано с этой деревней. И письмо он написал такое же длинное, как Березуцкий, написал, но ни отослать, ни передать любимой девушке не решился, и она о его любви так и не узнала. Он подумал — где теперь эта девушка, какой у нее муж?...
И хотя сейчас она не рядом с ним, как хорошо, что она была когда-то, и это первое письмо было, и что он его не отослал, и на всю жизнь осталась в душе чистая мечта о красоте...
— Ну, поехали! — Микушев поднялся со стула легко и свободно, Мезенцев — вслед за ним.
— К Алле Акининой? — спросил Федя.
— Да, к ней.
Федя вспомнил, как разговаривал он с Аллой после допроса Тобольского. Из-за нее-то, как утверждает Алик, они с Лагуновым и поссорились.
Алла не отрицала — такая ссора могла возникнуть. Смерть Лагунова, видимо, ее не сразила, а просто расстроила, хотя она